Маленькая рыбка. История моей жизни
Шрифт:
Когда у нас бывали деньги, мы ездили в Draeger’s Market, большой магазин, где за прилавком высилась стена духовых шкафов, а внутри, за прозрачным стеклом медленно поворачивалось мясо. Пахло сладкой землей и паром. Яркие белые тушки сырых кур, присыпанные оранжевыми специями, легко было отличить от приготовленных, с тугой коричневой кожицей. Мама взяла талон с номером.
– Половинку курицы-гриль, пожалуйста, – попросила она, когда подошел наш черед. Продавец разрезал курицу пополам прибором, похожим на садовые ножницы, под аппетитный хруст ребрышек. Потом он опустил зажаренный кусок в белый пакет с серебристыми полосками по краям.
Мы вернулись в машину, она положила пакет на ручной тормоз между нами, открыла пакет, с силой потянув за края, и мы принялись за курицу – мы ели ее руками, вокруг запотевали стекла.
Когда все было съедено, она смяла в комок пакет с костями, вытерла салфеткой мои жирные пальцы и стала разглядывать мою ладонь. Там, где ладони сгибались, тянулись борозды, словно русло пересохшей реки, на которое смотришь с большой высоты. Не существует двух людей с одинаковыми линиями, объясняла она мне, но у всех похожие узоры.
Она наклонила мою ладонь так, чтобы на борозды падал свет.
– Боже, – произнесла она, поморщившись.
– Что? – спрашивала я.
– Просто… все не очень хорошо. Линии обрываются, – она смотрела, будто пораженная страшным горем. Она отстранялась, уходила в себя. Раз за разом этот ритуал повторялся в разных вариациях, по мере того как я росла, добавлялись новые детали, но каждый раз, будто в первый, она совершала одну и ту же ошибку.
– Что это значит? – у меня в животе, в груди поднималась паника.
– Никогда такого не видела. Линия жизни, вот эта, изогнутая – прерывается, на ней пузыри.
– А что не так с пузырями?
– Это означает разрывы, травмы, – сказала она. – Прости.
Я знала, что она извиняется не за мою ладонь, а за мою жизнь. За то, как та началась, хотя я этого и не помнила. За то, как тяжело нам было. Наверное, она думала, что я не знала, какой должна быть настоящая семья. Но однажды, как раз в то время, она услышала, как я презрительно сказала мальчику в ботинках-лодках, не по размеру, за которым гонялась на детской площадке: «А у тебя даже отца нет».
– А это что за линия? – спрашивала я, показывая на ту, что начиналась под мизинцем.
– Линия сердца, – отвечала она. – Тоже нехорошая.
И на меня накатывала печаль, хотя мгновением раньше мы были веселы и счастливы.
– А эта? – последняя, прямо посередине, отходившая от линии жизни. Поначалу толще и четче, чем остальные, – о, надежда! – но потом и она истончалась, расщепляясь, словно веточка.
– Подожди, – произнесла она, вдруг просияв. – Это у тебя левая рука?
Из-за дислексии она все время их путала.
– Да, – сказала я.
– Отлично. Левая обозначает то, что дано от рождения. Теперь посмотрим на правую.
Я дала ей вторую руку, и она внимательно ее разглядывала, проводя пальцем по линиям, поворачивая, чтобы было лучше видно. Кожа блестела от куриного жира.
– На этой руке показано, как ты распорядишься своей жизнью, – рассказала мама. – И она выглядит куда лучше.
Откуда она знала? Может, научилась гадать по руке в Индии.
В Индии люди не пользуются левой рукой в обществе, говорила она. Для всех ритуалов предназначена правая. Это потому, что они обходятся без туалетной бумаги – для этого есть левая рука, которую они после моют. Меня это приводило в ужас.
– Если я когда-нибудь поеду в Индию, – заявляла я, когда разговор заходил об этой стране, – обязательно возьму с собой рулон бумаги.
Мама иногда рассказывала одну из своих индийских историй – о поездке в Аллахабад на фестиваль Кумбха-Мела, который проводился раз в двенадцать лет и в том году состоялся у слияния рек Ганг и Ямуна. Там собралась огромная толпа. На парапете в отдалении сидел какой-то святой, он благословлял апельсины и бросал их в толпу.
– Он был так далеко, что казалось, будто он ростом с палец, – сказала она.
Апельсины до нее не долетали, сказала она, но вот он бросил один апельсин, и она поняла, что тот летит прямо на нее, и – бам! – он ударил ее прямо в грудь, прямо в сердце; на мгновение она перестала дышать.
Как только он отскочил, на него накинулись стоявшие рядом люди, рассказывала она, поэтому апельсин ей не достался. Но я знала, что это означало: в ней, в нас есть что-то особенное, ведь освященный апельсин, пролетев так далеко, ударил в сердце именно ее.
– Знаешь, – сказала она, – когда я рожала тебя, ты вылетела, как ракета, – она часто рассказывала об этом, но я не перебивала, как будто слышала в первый раз. – Я ходила на эти занятия по подготовке к родам, где все говорили, что нужно тужиться, но когда дошло до дела, ты выскочила так быстро, что я не смогла бы тебя остановить.
Мне нравилась эта история, потому что в отличие от других детей меня не пришлось выталкивать, я сэкономила маме усилия, и это кое-что говорило обо мне.
Все это: линии на ладони, апельсин, история моего рождения – означало, что когда я вырасту, я стану отличной взрослой.
– Когда я буду взрослой, ты будешь старой, – говорила я. Я представляла свое взросление как продвижение по линии жизни: чем старше я становлюсь, тем ниже обозначающая меня точка на ней.
Мы ходили в сетевую кофейню за углом, и продавец угощал мою маму кофе, а потом мы садились на нагретую солнцем скамейку на улице. По краю площади напротив кофейни тянулся двойной ряд сикоморов, стриженных почти до самого ствола, отчего они напоминали детские игрушки: короткие веточки с толстыми шарами на концах. В воздухе пахло корой деревьев.
– Вот такой? – шамкала мама, будто у нее нет зубов, ковыляя, как старушка с тростью. Потом выпрямлялась. – Солнце, я только на двадцать четыре года тебя старше. Когда ты вырастешь, я буду еще молодой.
Я говорила: «Мм», – как будто соглашаясь. Но все ее слова, все ее объяснения не имели значения. Я представляла, что мы сидим на противоположных концах качелей-весов: когда одна расцветала – набиралась сил, или становилась счастливой, или обретала почву под ногами, – другая тускнела. Я все еще буду молодой, а она станет старой. Будет пахнуть застоявшейся водой в вазе, старыми людьми. А я буду свежей, зеленой, и буду благоухать только что срезанными ветвями.
В середине учебного года я поступила в подготовительный класс государственной школы в Пало-Алто. До этого я ходила в другую школу, но мама решила, что в классе слишком много мальчиков, поэтому меня перевели. В первый день помощница учительницы вывела меня во двор, поставила у стены и сделала полароидный снимок, который повесила на доске рядом с фотографиями других учеников, подписав внизу мое имя. На нем я как-то по-дурацки обхватила рукой голову, потому что в тот момент решила, что буду здорово смотреться на фоне других учеников, снятых перед голубой занавеской. Мой снимок выглядел кустарным, был весь пропитан светом. Мне казалось, он говорит не только о том, что я позже других перешла в эту школу, но и о том, что мои очертания были подвижны, что они вот-вот должны были раствориться на солнце.