Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Маленький человечек

Мойхер-Сфорим Менделе

Шрифт:

— Все ли вы в сборе, почтеннейшие? — спросил раввин, усевшись на свое место.

— Все, рабби, все, кроме одного… Для полного счета не хватает реб Файвуша.

— У реб Файвуша сегодня… Как бы сказать? Торжество… Погребальное братство, то есть реб Файвуш, получит немалый куш от наследников Ицхок-Аврома за его погребение… Так я полагаю, — проговорил один из богачей, желчный человек с перекошенной кисло-сладкой физиономией.

— Прошу прощения, почтеннейшие, что я занимаю вас этой историей, — обратился раввин к собравшимся, — вы люди занятые, купцы, каждый из вас отягощен заботами, заморочен множеством дел, и, конечно, всем вам некогда! Но что же мне делать? Ведь это же заслуга перед богом — выполнить завещание покойного. Он, мир праху его, пожелал этого от меня и по всей справедливости заслужил, чтобы просьба его была выполнена, как вы в этом сами под конец убедитесь. Извините же меня тысячу раз, почтеннейшие!

— Ничего страшного, ничего особенного! — отозвались все богачи. — Пожалуйста, рабби, эта история нам очень нравится. Мы не устали бы слушать ее целый день и целую ночь, — так она нам по сердцу. И даже без того Ицхок-Авром заслужил у всех у нас, чтобы мы потратили ради него немного времени и выслушали его жизнеописание. Оно, надо думать, к чему-то ведет… Конец, вероятно, необычайно интересен, и мы не пожалеем, что слышали такое…

Раввин, дай бог ему долгой жизни, взял сверток бумаг и, слегка откашлявшись, сказал:

— Мы с вами вчера, кажется, остановились на словах: «…я услышал такой разговор…»

— Да, на этом самом месте! — отозвался я и положил перед раввином те несколько листков, что он дал мне вчера.

— А-а! Хорошо, хорошо, реб Менделе! — сказал дружелюбно раввин и представил меня собравшимся: — Это наш гость, почтеннейшие, это — реб Менделе… Наш реб Менделе! Я позволил себе пригласить его: он необходим в этом деле. А теперь, почтеннейшие, соблаговолите слушать написанное далее.

И сразу же, как водится, люди начали кашлять, сморкаться, двигать стульями. Раввин, дай бог ему, долгой жизни, задумчиво глядел на бумаги, поглаживал бороду и ждал, пока народ успокоится.

10

«— Стоя за закрытой дверью, — начал раввин читать далее, — я услышал такой разговор:

— Добрый вечер, герр Гутман!

— Добро пожаловать, герр Якобзон! О, что за гость! Вот уже три недели, как вы не были у меня! Что бы это значило, герр Якобзон?

— Как я мог, милый герр Гутман? Вы же знаете: наступила пора святых праздников, а местные евреи теперь еще более фанатичны, чем в иное время. Вы ведь знаете. мое положение, знаете, как я завишу от этих людей, и если бы они увидели, что я иду к вам…

— Вы вполне правы, герр Якобзон. Если так, вы правы. Да, вы зависимы, у вас — семья.

— Вы уже закончили свое произведение, герр Гутман?

— О да, книга на диво удалась. Очень нужная книга! Жаль только, что у нас так мало людей, читающих по-древнееврейски.

— Скажите лучше, герр Гутман, что вы не получаете платы за свой труд, что вам, бедному, частенько приходится мучиться, к тому же еще незаслуженно страдать от злобы, терпеть гонения.

— Поверьте мне, герр Якобзон, писатель, поэт не нуждается, собственно, в другой оплате, чем быть понятным. Злоба, гонения, муки — все это только побуждает его дух к труду, тогда-то и хочется работать. Заслуженная злоба, ненависть, неуважение такому человеку так же приятны, как заслуженное уважение. Страдать за истину, за правду не означает, собственно, страдать. Страдать означает — льстить, лицемерить, обманывать себя, свою совесть, свое сердце, продать свой разум. Вы думаете, быть льстецом, фальшивым человеком — это легкая, простая работа? Боже упаси! Это так же трудно, как быть вором. Льстец, лицемер, притворщик — что воры. Они вынуждены всегда бояться, быть настороже. Неужто вы верите, что все гонители, все мои мучители — религиозны, по-настоящему набожны и счастливы? О нет, нет! Определенная часть из них преследует, истязает меня исключительно из зависти. Ведь это просто: они чувствуют себя пустыми, невежественными, никому не нужными людьми, их терзает, что на свете существует разумный человек, который знает им цену, видит их насквозь и глядит на них открытыми глазами. Они боятся открытых глаз, как летучие мыши — лучей сияющего солнца.

— Действительно, герр Гутман, вы с вашими качествами и добрыми помыслами поистине достойны удивления, вам и в самом деле можно позавидовать. А знаете, зачем я, собственно, пришел к вам? Вы мне не раз говорили, что вам нужен мальчик, который был бы у вас на посылках. Мне встретился такой, и я привел его к вам. Кажется, честный мальчик, хотя и глуповат, неотесан.

Я почти целиком понял этот разговор [23] , то есть не общую мысль, не смысл сказанного — это было выше моего разумения, — я понимал лишь слова. Многие слова были наши, еврейские слова, а о значении немецких слов я догадывался, — разъезжая с кантором, я встречался с людьми, говорившими на множестве разных наречий. Сам кантор, когда это было ему выгодно, любил вкрапливать в свою речь немецкие слова и произносить обыкновенные наши слова не так, как их произносим мы, простонародье, — то есть там, где мы окаем, он акал. Талмудтора тоже дала мне кое-какие познания в немецком, — переводя из пятикнижия, мы прибегали к немецкому языку. В галантерейной лавке я перенял несколько немецких слов от старших приказчиков, которые в разговоре с иными покупателями вдруг переходили на немецкий диалект. Да и кроме всего прочего, все евреи понимают по-немецки. Это все-таки основа их родного языка…

23

Диалог изобилует немецкими оборотами речи.

Дверь внезапно отворилась, и меня позвали в комнату. Тот, с кем я пришел сюда, вижу, сидит без шапки, а «немец» берет меня за руку и говорит весьма дружелюбно:

— Ну, милый молодой человек! Хочешь получить приют в моем доме? Никаких трудных занятий у тебя тут не будет. Тебе придется выполнять самые обыкновенные работы и иногда кое-куда сходить по моему поручению.

Я таращил глаза и как-то так простодушно глядел, что «немец» не мог удержаться от улыбки. Он мне, однако, очень понравился. Его лицо было такое доброе, и говорил он со мной так дружелюбно, не то что все другие, например — портной, кантор, даже, пожалуй, родная мать. Смотрел он на меня хорошо, спокойно, чем сразу расположил к себе. Я потянулся к своей смушковой шапчонке (я всегда носил смушковую шапчонку — и зимой и летом, даже в самую большую жару, когда ходил босиком), слегка приподнял ее, подержал над головой, снова надел, потом сдвинул набок, передвинул, натянул на лоб, отдернул на макушку, а другой рукой пощупал свои пейсы и почесал затылок. Я просто не знал, что мне делать со своей головой и шапчонкой, пока наконец не набрался духу и, поручив себя божьей воле, резко сорвал шапчонку с головы. В ту же минуту я почувствовал, что мою обнаженную голову обвевает прохладный ветерок, как если бы меня остригли. Я не мог удержаться, чтобы каждую минуту не потрогать свою голову. Мне это казалось странным, диким, — совсем как в бане!

— Ну, милое дитя мое, — проговорил «немец» и положил мне руку на плечо, — ты хороший юноша! Как тебя звать?

Я стоял ошалелый, совсем как когда-то перед тем «немцем», что посетил талмудтору: открыл рот, вылупил глаза и выглядел чучело чучелом.

— Как тебя звать? — повторил «немец» свой вопрос.

— А я почем знаю!

— Как так? Ты не знаешь, как тебя звать? Кто же тогда знает?

— Мать, — ответил я, — называла меня Ицхок-Авромце, меламед в талмудторе — Ице-Авремеле, портной — шельмец Ицик-Авремл, сапожник, когда я таскал помойный ушат, подбодряя, называл меня Иценю-Авременю, а кантор — Авремка. Откуда же мне знать, как мое имя?

— Ты прав, — проговорил, улыбаясь, «немец», — но семи имен, как у библейского Иофора, у тебя нет. У тебя только одно спаренное имя: Ицхок-Авраам — очень красивое имя, в память о наших праотцах. Я так и буду тебя называть — Изак-Абрагам. Ну, скажи, хочешь ли остаться у меня, Абрагам?

— Только бы вы меня не избивали, не колотили. У меня уже, право, и косточки целой нет.

На глазах у «немца» выступили слезы.

Он взял меня за плечи и, глядя прямо в лицо, сказал:

— Бедняжка, бедняжка! Он, видно, очень много выстрадал. Так молод, а у него, у бедняжки, уже ни единой косточки целой нет! Да, да! — обратился он к моему благодетелю. — Он и вправду туп, очень наивен, простодушен, но хороший юноша!

Тот в ответ молчал и только поглаживал усы.

— Нет! — снова заговорил «немец», обращаясь ко мне. — Я тебя, честное слово, не трону. Ты ведь такой же человек, как и я, а кроме того, ты еще и одинок. Будь спокоен, я тебя не буду бить. Ну, остаешься ты у меня?

— Да! — ответил я и остался у «немца».

11

«Немец», к сожалению, был очень беден, но бедность в его доме не имела власти, не проявлялась своей неопрятностью, неряшеством, опущенностью и всякими прочими уродливыми признаками нищеты, как это обычно бывает во всех других, а в особенности в еврейских бедных, а то и просто не слишком состоятельных домах. В доме у него был порядок, все на своем месте. Каждый уголок светился, сверкал чистотой. Мадам, его жена, следила за каждой мелочью, ни минуты не сидела сложа руки: варила, пекла, чистила, белила, подкрашивала, шила, чинила белье, и при всех этих занятиях, которые иных озлобляют, она всегда была кротка, спокойна, лицо ее всегда оставалось благодушным. На все у нее хватало времени. Как бы она ни была поглощена своим хозяйством, а тем не менее находила время взять книгу в руки, читать, узнать, что нового на белом свете. Муж ее глазах был существом высшего порядка. Она питала величайшее благоговение к нему и к его писательскому труду, ограждала от малейших волнений, которые могли бы стать помехой в его работе, и жили они поистине душа в душу. Их старшая дочь — красивая, нежная — помогала матери: стирала, гладила, делала все по дому и прекрасно вязала. Она имела лишь одно платье на смену, но каким безупречно чистым оно всегда было, казалось новехоньким, только-только сшитым! Каждый день в определенные часы она следила за занятиями своих двух младших сестренок, причесывала их, опрятно одевала, занималась их воспитанием и образованием. Старший сын учился в университете и часто посылал оттуда родителям теплые письма, утешал их и просил не слишком тревожиться, не слишком расстраиваться, что они не в состоянии сколько-нибудь помочь ему деньгами. Правда, ему приходится туговато, он терпит лишения, однако, надеется, что все как-нибудь обойдется и он не умрет с голоду. «Не огорчайтесь, — заканчивал он свое письмо утешением, — то, что дали мне вы, не дали своим детям иные богатые родители, — вы дали мне нечто большее, чем деньги: вы меня учили, воспитали мой разум, вы взрастили благородные стремления в моем сердце, заложили во мне добрые чувства: любовь к людям, сострадание к бедным, несчастным, приучили меня довольствоваться малым, переносить лишения, трудные времена, не теряя бодрости духа, — все те прекрасные качества, которых богатые родители при помощи всех своих денег и всего своего состояния не могут дать своим детям…» Эти письма сына в доме часто читали вслух, радовались и в то же время заливались слезами. Короче, это была чудесная, редкостная семья. Но тогда у меня еще далеко не хватало ума разобраться во всем с той ясностью, с какой я это сейчас описываю, я только чувствовал, что Гутман и его жена — люди совсем иного склада, чем, к примеру, портной Лейзер с Лейзерихой, меламед реб Азриел со своей супругой и даже богатый галантерейщик со своей толстой, здоровенной галантерейщицей, которая всеми помыкала, благо язык удержу не знал, носила шелковое платье, жемчужные ожерелья, а вид имела самый неопрятный. Я видел, что этот дом непохож на другие, да что и говорить, совсем не те еврейские запущенные, хилые детишки; но понять по существу и верно оценить все достоинства семьи этого «немца» моему уму было еще тогда не под силу.

Хозяин днем и ночью сидел в своей комнате. На столе и под столом вокруг него валялись книги, а он все писал. Он был очень поглощен своим делом, отдавался ему телом и душой; было видно, что он буквально живет им. При этом он иногда говорил сам с собой, смеялся или скрежетал зубами, будто вел бог весть с кем какой-то спор. Если его в такую минуту прерывали посторонним делом, он вздрагивал от неожиданности, точно его сбрасывали с неба на землю, глядел растерянно и отвечал невпопад, ни к селу ни к городу. Я не раз уходил, пожимая плечами, так и не поняв, что он сказал. Чистить его сапоги мне не приходилось, — он очень редко выходил из дому. Но уж зато его халат и домашние туфли изнашивались очень быстро.

Поделиться с друзьями: