Маленький цветок любви
Шрифт:
Олег опять махнул рукой.
– А Лена что же? Замуж больше не вышла? Она такая красивая…
– Нет! Никого, говорит, не хочу и ничего не хочу! Надо, чтобы Женька институт закончил, ты уж его не бросай. Помоги! А там видно будет. Так и живет два года, а теперь и ее прихватило.
– А что такое? Что-то серьезное?
– Да уж. Серьезней не бывает! Но она у меня такая крепкая – все терпит, молчит. Не жалуется. Она никогда не жалуется… хотя после того, как она меня спасла, ей бывает очень хреново, очень!
– А что же с ней?!
– Ничего больше не скажу! Она не велела!
Все остальное, все последующие события этого вечера я вспоминаю с трудом. Они кажутся смутными, неясными, как зыбкий, тягучий сон. Мы еще пили за столом. Потом Дима просил меня поиграть на гитаре ( я принес ее с собой). И я пел, долго пел. Сначала разухабистые цыганские песни, «конфетки-бараночки». Потом стал петь Окуджаву, Визбора – любимые бардовские песни. Вдруг Дима попросил меня: «Слушай, спой Есенина, мою любимую: «Устал я жить в родном краю». И я набрал голос, распелся и стал петь так самозабвенно, надрывно, как давно уже не пел. Тамарка вдруг воскликнула: «Вот, черт, даже слезу прошибло!». – «Да, с тебя что смех, что слезы – все вмиг слезает – со смешочком встрял Савва. – «А ты Сявка помалкивай! Чего ты понимаешь, в наших бабьих слезах?» - накинулась на него Тамарка – «чего ты понимаешь в этой музыке… помалкивай у меня, салага, а то якорь заставлю точить!»
А я пел еще и еще, так же вдохновенно и сильно, пока мне не позвонила жена: «Ты что там ночевать собрался? Давай вали домой, мне надо ногу натирать!».
Я шел домой неуверенно, покачивался. Метро уже закрылось, пришлось идти пешком по Севастопольскому проспекту. Луна, яркая луна светила мне всю дорогу. Она плыла над изломанной линией крыш в радужном ореоле. Иногда ее словно веко, прикрывала проплывающая туча, но потом она снова появлялась. Она неотрывно следила за мной.
Все последующие дни я был как в тумане: не мог избавиться от колдовского наваждения того вечера. Все стояло передо мной ее лицо, все звучала томительно и грустно эта мелодия и мы уплывали с ней под эту музыку далеко, далеко – в какую-то неведомую, прекрасную страну. Я жил как в бреду, какой-то отстраненной от реальности жизнью. Я стал невнимательным, рассеянным, порой не понимал происходящего. Однажды жена не выдержала:
– Что-то ты совсем сдурел в последнее время.
– А что такое?
– ты что сейчас сказал?
– А что? Что я сказал?
– Я тебя попросила в магазин сходить, купить подсолнечное масло, оно кончилось. А ты что сказал?
– А что я сказал?
– Вот именно, не помнишь ничего! Сказал: «сейчас закрою».
– А я думал, ты просила закрыть окно.
– Ты думал. Совсем на стихах своих помешался, только о них и думаешь.
– Ну, ладно тебе!
– Чего ладно? Что с тобой? Что-нибудь на работе?
– Ничего! Не твое дело!
– Что-то ты разговорился в последнее время! Смотри, доиграешься у меня!
Что-то надо было делать со всем этим. Я пытался не думать о ней, забыть все. Но чем больше я старался забыть ее, тем чаще мне вспоминалось ее лицо, тем чаще я думал о ней. Все теперь напоминало мне о ней, о том вечере. Стоявшая у моей кровати гитара в черном чехле, мелькнувший в метро взгляд девичьих голубых глаз, случайно услышанная мелодия – такая же плавная, красивая и печальная.
Кончилось все бессонницей. Я ложился в кровать, но вместо того, чтобы сразу, как обычно, заснуть, начинал вертеться с боку на бок и – через час опять в голове роились те же мысли и ее образ. Нечего было и думать о сне. Порой у меня перехватывало дыхание и сжималось сердце, когда я сильно распалял себя несбыточными мечтами. Мне казалось тогда, что если я не увижу ее вот сейчас, в это мгновение – я умру, у меня разорвется сердце от невыносимой тоски!
Через несколько дней пришло осознание. Я понял, что если я не выйду из этого состояния – я свихнусь, заболею тяжким недугом, пропаду. Надо было, во что бы то ни стало, отвлечься от этих неотвязных мыслей, которые измучили меня.
На следующее утро я пошел покататься на лыжах в наш битцевский лес. День был морозный, солнечный, ясный. Крохотные снежинки витали в воздухе, посверкивая на солнце. Они казались солнечной пылью, сдуваемой со светила каким-то неведомым галактическим ветром – золотые солнечные пылинки. Я быстро шел по лыжне. Она огибала длинный подковообразный овраг. Солнце, казалось, играло со мной в прятки: то пряталось за темными стволами лип, то выскакивало из-за них, задорно подмигивая. Снег – мягкий, пушистый, сказочный лежал повсюду. На стволах упавших деревьев разлеглись пышные снежные фавны. На толстых ветках множество белых змей, иные – ровные, другие свисали толстыми полукольцами с веток. Длинные тени деревьев лежали на снежном покрове. Концы этих теней протянулись далеко-далеко и скрывались в темной чаще. И эти тени и абрисы маленьких заснеженных ямок и кочек были плавными, округлыми, мягкими. Порой на снегу попадались дубовые листья – похожие на охристо-зеленоватые многопальцевые рукавицы.
Когда я повернул направо и пошел вдоль южной стороны оврага, я увидел толпу освещенных лип. Солнце расцветило верхушки стволов теплым охристым цветом. Казалось, это была толпа застывших древесных чудищ, пришедших сюда поклониться небесному идолу.
Прогулка была чудесная. Но как только я пришел домой все прежние тревоги и мысли опять одолели меня. Я понял, что никуда не спрячусь от них, не скроюсь. Надо было что-то срочно делать с собой.
Я нашел в аптечке, припрятанную женой пачку «фенозепама». Эти дефицитные таблетки она достала, через свою знакомую, работавшую в аптеке. Она запретила мне брать эти таблетки – берегла их для себя и для нашей Кати, которой скоро предстояло сдавать экзамены в школе, поступать в институт.
Но теперь у меня не было иного выхода. Я принял на ночь сразу две таблетки и уснул. Проснулся я в три часа ночи. Дорожка бледного, тускло серебристого света пролегла на потолке от щели в не задернутых шторах. Я смотрел на нее, не мог понять ее происхождения и, наконец, догадался: это луна следит за мной, это свет ее недремлющего ока. Я долго ворочался и заснул не скоро. Мне приснился странный и страшный сон.
Мне снилось, что мы идем с ней по лесу рядом плечом к плечу. Я не вижу ее, но знаю, что это она, Лена. Мы идем по белой снежной дороге. Лес, пронизанный солнцем и сверху (от солнца) и снизу (от снежного покрова) – светлый и праздничный. И так же светло и празднично на душе у нас. Мы идем рядом, чувствуя друг друга. И я испытываю ни с чем не сравнимое блаженство оттого, что она идет со мной.
Вдруг словно огромная мрачная туча нашла на солнце. Оно стало гаснуть и стал темно в лесу, и погас свет этой непомерной, величественной радости, которым был наполнен этот лес и наши сердца. Мы очутились вдруг на узкой темной аллее по сторонам которой плотно и тесно стояли деревья – сумрачные, угрюмые. Было что-то устрашающее в этой темной и тесной стене, окружавшей нас с обеих сторон. Только где-то далеко впереди смутно светлела кромешная щель просвета.
Мы идем медленно, неторопливо, но я чувствую какую-то смутную тревогу, чувствую подкатывающийся к сердцу страх – предчувствие какой-то страшной беды. Неожиданно лес по сторонам кончается, и мы оказываемся на краю огромного, глубокого, как пропасть, оврага. Через него перекинут темный дугообразный мост. Мы ступаем на этот мост, и я вижу, что он вовсе не черный. Вернее, черный он только в своей средней части, а к краям черный цвет переходит сначала в фиолетовый, а затем в синий цвет. Эти полосы сияют, переливаются – и я вдруг догадываюсь: это не мост, а радуга, черная радуга!
Мы идем по ней вверх, все выше и выше и вдруг она обрывается. Перед нами раскинулась белая пропасть, дно ее – далеко внизу под нами. Я делаю еще один шаг и проваливаюсь. Я стремительно падаю, лечу куда-то вниз и вдруг оказываюсь на противоположной стороне оврага. Я медленно оборачиваюсь и обмираю от страха: я ничего не вижу! Нет ни моста-радуги, ни Лены, только белая бездна лежит подо мной. Я пытаюсь кричать: Лена! Лена… но не могу издать ни звука.
Я проснулся и долго лежал в кровати, пытаясь придти в себя.