Марфа окаянная
Шрифт:
Слуги оживились. Дворецкий забегал по двору, делая распоряжения. Коней распрягли и повели в конюшню.
Ваня, ни на кого не глядя, направился в дальний угол двора, снял с дерева оставленный утром лук и, прицелившись, всадил стрелу в тесовую доску. Отбросил лук и подошёл к лежащему возле будки Волчику. Тот при его приближении поднялся, громыхнув цепью.
Ваня присел, обнял зверя и уткнулся лицом в густую шерсть. Плечи его вздрагивали. Волк стоял смирно и терпеливо, лишь изредка рыча и поскуливая.
Разрозненные ополченцы группами по трое-четверо, а чаще поодиночке продолжали возвращаться в город. Редко уже кто ехал верхом. Шли, еле держась на ногах, измученные, израненные, не только без богатых броней, но и вовсе безо всякого оружия, и всё ещё в страхе оглядывались назад, нет ли преследования. Шли молча, потупясь, не глядя в глаза чужим матерям и жёнам.
Появились и новые беженцы — селяне с приграничных с Псковом земель. Псковичи, выступив наконец десятого числа, беспрепятственно двигались на воссоединение с ратью Холмского, осмелели, почувствовали полную свою безнаказанность и принялись лютовать не хуже татар и москвичей. Одну деревню сожгли вместе с жителями, заперев тех в амбаре.
Размеренно, не переставая, бил Вечевой колокол. На Ярославовом дворе становилось всё больше народу. В Вечевой палате уже засели посадники, кончанские старосты, тысяцкие. Накануне возвратился гонец к Казимиру, вынужденный из-за размирия с Псковом ехать за помощью к королю через земли немецкого Ордена. Гонца по повелению магистра задержали, протомили в неизвестности несколько дней и завернули обратно, так и не пропустив к Казимиру.
— Немцы-то вон чего устрашились, — проворчал старый посадник Офонас Олферьевич. — Что, мол, москвичей разбив, усилимся мы и Ордену грозить начнём. А мы вона как усилились...
Тысяцкий Василий Есипович сказал взволнованно:
— Нового гонца снарядить срочно следует. Да разъяснит пущай магистру, что коли торговый суд наместник великокняжеский начнёт вершить, то и немецким купцам не будет ни проку, ни выгоды.
— Гонец, он пущай себе скачет, конечно, — заговорил Василий Ананьин. — А город-то оборонять уже нать готовиться. Не сегодня завтра москвичи подойдут.
Ананьин, не успевший ещё отдохнуть и привести себя в порядок после Шелони, был слегка ранен в левую руку и поддерживал её на весу правой. Захария Овин с неприязнью взглянул на него.
— Не о том баем. Отпускного-то сколь запросит великий князь? Теперь поболе, поди, чем до позора нынешнего.
— Вот-вот, — поддержал его Яков Короб. — Славно повоевали москвичей, неча сказать! Посольство нужно представительное составить, дары приготовить...
— Да ведь чем лучше город укрепим, тем легче откупимся! — хлопнул Ананьин по столу здоровой ладонью. — Как не уразумеешь ты, Яков Александрыч, этого! Словно чужим голосом поёшь. — Он покосился на Овина. — Про Двину ещё неведомо, как там Шуйский с нашими. Что замолчали все? Ужель руки совсем опустили?
Он оглядел Вечевую палату. Все хмуро молчали. Захария Овин усмехнулся и погладил бороду.
— Оно, конечно, и покричать хочется, и погорячиться, и по столу рукой ударить. После драки-то чего ж руками не помахать, теперя не страшно.
Ананьин вскочил, гневно глядя на Овина, сжал кулак здоровой руки так, что костяшки хрустнули.
— А откупаться всё равно придётся, — спокойно продолжал Овин. — Время тянуть — себе в убыток. Семь-восемь тыщ великому князю собрать надобно, менее, думаю, не примет.
— Эк завернул! — раздались голоса. — Да и даров считай тыщи на полторы! Размахнулся!
— Тебе, Захария, что сотню рублёв, что тыщу отвалить — всё одно, не обеднеешь! — взволнованно воскликнул Иван Лошинский. — А мне как быть, к примеру, коли вся моя вотчина москвичами повоёвана да пожжена? А у кого под Волоком, под Торжком, под Русою, тем как?
— На городскую казну рассчитывать неча, — подал голос новый степенной посадник Тимофей Остафьевич [62] . — Ратью вся съедена. Хлеба купить не на что!
62
— На городскую казну рассчитывать неча, — подал голос новый степенной посадник Тимофей Остафьевич. — Тимофей Остафьевич (?) — боярин новгородский, посадник (1471 —1475), о его политической деятельности почти ничего не известно. В 1475 г. он был выселен из Новгорода в Можайск.
— А поскрести ежели, то, может, и осталось что в казне? — возразил Яков Короб. — Да владыку потрясти? А то и ещё кой-кого...
— Ты о ком это? — не понял Василий Ананьин.
— Аль не известно, кто боле всех подстрекал супротив Москвы выступить?..
— На Марфу указуешь? — изумился Ананьин. — И не совестно же тебе, сам же у ней пировал! Да зять же твой у Ивана в плену! Уж как и назвать тебя после этого, не знаю!
— Имени, однако, я не произносил, — запротестовал Короб. — Мало ли виноватых...
В разговор вмешался Дмитрий Михайлов из славенских житьих:
— Пока вы тут виноватых ищете, народ на площади ждёт, что решим. Что людям скажем? Что, мол, понапрасну на битву их водили, что зря мужи новгородские посечены да пойманы? Так, что ль?
— За такие слова нас самих с Великого моста в Волхов побросают, — вымолвил Василий Есипович и добавил со вздохом: — Эх, Иван Лукинич был бы жив, сумел бы слово найти. Таких посадников не будет боле в Новгороде Великом...
Тимофей Остафьевич, раздражённый невольным сравнением себя со своим знаменитым предшественником, заявил громко:
— Порешим так. Посольство к Ивану снаряжаем самое достойное. И Феофил тоже ехать должон. Город следует укрепить, не от москвичей, так от плесковичей тех же, как ни обидно сие нам. Слыхивал уже, что те пушки с собой везут. О выкупе опосля поговорим, после посольства виднее будет. Так баю?
Никто не пожелал ему возразить.
Поздним вечером в людской терема Борецких остались лишь Никита да Настя, остальные разбрелись спать, измотанные и издерганные за этот тяжёлый день. У них ещё не было возможности переговорить между собой, Никита вообще отмалчивался сегодня, хмуро и коротко отвечал на вопросы любопытствующей челяди, смотрел в землю. Он умом понимал, что ничем не мог помочь Дмитрию Исаковичу более того, что уже сделал, — охранял от мечей, уберегал от стрел. Он ворчал про себя на показную храбрость Дмитрия, бросавшегося на врагов, не считаясь с их количеством. Будто в одиночку хотел битву выиграть. Драться-то полез, а драться-то и не умеет, ни гибкости, ни увёртливости в нём нет, одного москвича только копьём поразил, да и то потому, что тот не ожидал такого безрассудства от воеводы новгородского: лучший полк прямо в ловушку повёл — та и захлопнулась. Чем дольше думал Никита о недавнем сражении, тем сильнее росло в нём недовольство ратными воеводами. На что надеялись они, посажав на коней столько неумелых, не приспособленных к ратному делу людей? Числом ошеломить хотели москвичей? Ему до слёз было жаль и седовласых, и совсем ещё юных ополченцев, которые были обречены на гибель, не умея ни нападать, ни защищаться. Как мешали они друг другу, толкались, вязли в песке, с коней падали, будто жёлуди с ветви, которую ветер тряхнул!.. Дома бы остались, проку больше было бы. Кто за их гибель ответит перед Господом? Бояре высокие и ответят, Дмитрий Исакович в том числе. Но как ни бранил Никита воевод, как ни пытался объяснить себе причины поражения, чувство собственной вины всё равно не отпускало. На лбу остался красноватый след от плети, которой Ваня его стеганул. «И правильно, и поделом мне, — думал Никита. — И то сказать — чего вернулся, живой, здоровый, без единой царапины?..» И ещё одни неприятные мысли не давали ему покоя, как ни гнал он их, — о тех, кого он собственноручно зарубил. Было их четверо, и лицо каждого запомнилось, так и представляются, как закроешь глаза. Он не раскаяние испытывал (если б не он их, они его, тут простой расклад), а тяжесть нудную в груди и в голове. В течение дня несколько раз подмывало меч вынуть из кожаных ножен и вытереть в который раз зелёным пучком травы, выдранной вместе с землёю.
Настя догадывалась, как тяжело у него на душе, и не приставала с расспросами: невмоготу станет, сам выговорится. Днём наведывался Захар Петров. Издали Настя видела, как тот потоптался у ворот, перемолвился словом с дружинником, который не пропускал в этот день во двор никого из посторонних, и пошёл восвояси. Она не подошла помочь, подумала, что и к лучшему так, в иной день придёт пущай, когда поуляжется горестная суматоха.
— Может, вина налить? — спросила как бы между прочим.
Никита поднял голову и с удивлением посмотрел на неё: