ЖАНРЫ

Марина Цветаева. Письма 1924-1927
Шрифт:

Дорогая Анна Антоновна,

Дошло ли до Вас мое первое письмо по старому адресу, с подробными вопросами и просьбами о зимнем устройстве.

Наши дела таковы: мне разрешено оставаться здесь до 15-го сентября. т.e. 15-го сентября я уже должна быть в Чехии. До этого срока я буду получать 500 кр<он> вместо тысячи (уже получила за июль) как все писатели, живущие заграницей (Бальмонт, Тэффи, Зайцев и еще кто-то [1040]). Буду ли я получать прежнюю тысячу в Чехии — не выяснено, выясняю. Ехать на 500 кр<он> невозможно, мне и так придется брать в долг на дорогу, далёкую и дорогую. Если 500 кр<он> — вещь решенная, буду хлопотать о предоставлении их мне во Франции. Не знаю чего желать. Очень жаль расставаться с С<ергеем> Я<ковлевичем>, оставлять его одного в Париже — не устроенного и не умеющего жить — с другой стороны страшно за детей. Париж без денег — очень мрачная вещь. Вопрос разрешится сам собой: дадут тысячу, еду, дадут 500 кр<он> — буду просить о высылке их мне во Францию. Во Франции я, будучи на глазах, нет, нет, да приработаю, в Чехии заработка, кроме «Воли России», нет.

Написала Завадскому с просьбой узнать. Времени у меня месяц с небольшим. Неизвестность — хуже всего.

Сердечное и растроганное спасибо за высланные сто кр<он>, никогда перевод (бланк) не вызывал во мне такого умиления. Я только боюсь, что вы себя чего-нибудь насущного лишили. Этого {218} меня растравляет.

_____

Ваша открытка. Взглянув, я почувствовала странное волнение. В чем дело? Деревья. Деревья, которые я не видела в Париже (фабричный район), которых не вижу здесь (один песок). Деревья, которые люблю больше всего на свете. У моря я у моря, в лесу я — в лесу: mitten drinnen {219}. У моря я в гостях (ненавижу гостить, такой расход любезности!), в лесу я дома, одна, сама своя. Я, по чести, не люблю моря и не думаю, чтобы его можно было любить. Оно несоизмеримо больше меня, я им подавлена. И величие его — не родственное (оттого подавлена!). Всякое величие родственное, но иное величие исключает понятие родства. Таково море. Я охотно отказываюсь (м<ожет> б<ыть> неохотно, но… приходится!) от родственности в жизни, но с вещью (Ding) я роднюсь. Пусть меня не любят люди, но деревья пусть меня любят. Море меня не любит.

— Вот. —

На Вашей открытке деревья явственно протягивают мне руки, и открытка больше взволновала меня, чем море (даже Океан!), в котором я в тот день купалась. В море я купаюсь, в листве я тону.

Всякое не люблю сложно — как и люблю! — поэтому так пространно.

_____

Как Вам живется, дорогая Анна Антоновна, Вам и Вашим? Какова погода — это главное действующее лицо в нашей жизни? Есть ли знакомые?

Нас собирается навестить А.И. Андреева, стосковавшаяся среди своих великовозрастных — и именно потому скучных — детей. Помните как мы вместе у нее были в гостях? Люблю ее всей нашей рознью.

Целую Вас нежно. Сердечный привет матушке и сестре. Я иногда вспоминаю Вашу бабушку, вязавшую при луне, и думаю, что она была счастливее меня.

Аля целует, С<ергей> Я<ковлевич> всячески приветствует.

М.Ц.

1-го Муру полтора года, пришлю фотографию.

Если бы Вы, дорогая Анна Антоновна, со своей стороны навели справки о (500 или 1000?) в Чехии, было бы оч<ень> хорошо.

Впервые — Письма к Анне Тесковой, 1969. С. 42–43 (фрагмент). СС-6. С. 349. Печ. полностью по кн.: Письма к Анне Тесковой, 2008. С. 42–44.

92-26. P.M. Рильке

St. Gilles-sur-Vie

2-го августа 1926 г.

Райнер, твое письмо [1041] я получила в день своих именин — 17/30 июля, у меня ведь тоже есть святая, хотя я ощущаю себя первенцем своего имени, как тебя — первенцем твоего. Святой, которого звали Райнер, звался, верно, иначе. Ты — Райнер.

Итак, в день моих именин я получила лучший подарок — твое письмо. Как всегда, совсем неожиданно. Я никогда к тебе не привыкну (как к себе самой!), и к этому изумлению тоже, и к собственным мыслям о тебе. Ты — то, что приснится мне этой ночью, чему я этой ночью буду сниться. (Видеть сон или во сне быть увиденной?) Незнакомкою в чужом сне. Я никогда не жду, я всегда узнаю тебя.

Если мы кому-нибудь приснимся вместе — значит, мы встретимся. Райнер, я хочу к тебе, ради себя, той новой, которая может возникнуть лишь с тобой, в тебе. И еще, Райнер («Райнер» — лейтмотив письма) — не сердись, это ж я, я хочу спать с тобою — засыпать и спать. Чудное народное слово, как глубоко, как верно, как недвусмысленно, как точно то, что оно говорит. Просто — спать. И ничего больше. Нет, еще: зарыться головой в твое левое плечо, а руку — на твое правое — и ничего больше. Нет еще: даже в глубочайшем сне знать, что это ты. И еще: слушать, как звучит твое сердце. И — его целовать.

Иногда я думаю: я должна воспользоваться той случайностью, что я пока еще (все же!) живое тело. Скоро у меня не будет рук. И еще — это звучит как исповедь (что такое исповедь? хвалиться своими пороками! Кто мог бы говорить о своих муках без упоения, то есть счастья?!) — итак, пусть это не звучит как исповедь: телам со мной скучно. Они что-то подозревают и мне (моему) не доверяют, хотя я делаю всё, как все. Слишком, пожалуй… незаинтересованно, слишком… благосклонно. И — слишком доверчиво! Доверчивы — чужие (дикари), не ведающие никаких законов и обычаев. Но местные доверять не могут. К любви все это не относится, любовь слышит и чувствует только себя, она привязана к месту и часу, этого я подделать не могу. И — великое сострадание, неведомо откуда, безмерная доброта и — ложь.

Я чувствую себя все старше. Слишком серьезна — детская игра, я — недостаточно серьезна.

Рот я всегда ощущала как мир: небесный свод, пещера, ущелье, бездна. Я всегда переводила тело в душу (развоплощала его!), а «физическую» любовь — чтоб ее полюбить — возвеличила так, что вдруг от нее ничего не осталось. Погружаясь в нее, ее опустошила. Проникая в нее, ее вытеснила. Ничего от нее не осталось, кроме меня самой: души (так я зовусь, оттого — изумление: именины!).

Любовь ненавидит поэта. Она не желает, чтоб ее возвеличивали (дескать, сама величава!), она считает себя абсолютом, единственным абсолютом. Нам она не доверяет. В глубине своей она знает, что не величава (потому-то так властна! {220}), она знает, что величие — это душа, а где начинается душа, кончается плоть. Чистейшая ревность, Райнер. Та же, что у души к плоти. И я всегда ревновала к плоти: как воспета! История Паоло и Франчески — маленький эпизод. Бедный Данте! — Кто еще помнит о Данте и Беатриче? Я ревную к человеческой комедии [1042]. Душу никогда не будут любить так, как плоть, в лучшем случае — будут восхвалять. Тысячами душ всегда любима плоть. Кто хоть раз обрек себя на вечную муку во имя одной души? Да если б кто и захотел — невозможно: идти на вечную муку из любви к душе — уже значит быть ангелом. Нас обманно лишили целого ада! (…trop pure provoque un vent de dedain {221}) [1043].

Почему я говорю тебе все это? Наверное, из страха, что ты увидишь во мне обыкновенную чувственную страсть (страсть — рабство плоти {222}). «Я люблю тебя и хочу спать с тобою» — так кратко дружбе говорить не дано. Но я говорю это иным голосом, почти во сне, глубоко во сне {223}. Я звук иной, чем страсть. Если бы ты взял меня к себе, ты взял бы les plus deserts lieux {224}. Всё то, что никогда не спит, желало бы выспаться в твоих объятьях. До самой души (глубины) {225} был бы тот поцелуй. (Не пожар: бездна.)

Je ne plaide pas ma cause, je plaide la cause du plus absolu des baisers {226}.

_____

Ты все время в разъездах, ты не живешь нигде и встречаешься с русскими, которые — не я. Слушай и запомни: в твоей стране, Райнер, я одна представляю Россию.

Кто ж ты все-таки, Райнер? Не немец, хотя целая Германия! Не чех, хотя родился в Чехии (NB! в стране, которой еще не было, — это подходит!), не австриец, потому что Австрия была, а ты — будешь! Ну не чудесно ли? У тебя — нет родины! Le grand poete tchecoslovaque {227} — так писали парижские журналы. Значит, Райнер, в конце концов, ты — словак? Смеюсь!

Поделиться с друзьями: