ЖАНРЫ

Марина Цветаева. Жизнь и творчество
Шрифт:

Поэма "Автобус" осталась незавершенной, а бесконечные варианты разных ее строф и строк являют собою истинный "цветник" поэзии, живое доказательство цветаевского утверждения:

"Мне нечего давать в печать, так как… в последнюю секунду — уверенность, что можно, или отчаяние, что должно — данную строку (иногда дело в слове!) сделать лучше".

После 16 июня Цветаева к поэме "Автобус" больше не возвращалась.

* * *

Теперь она увлеченно работала над переводами на французский стихотворений Пушкина — к предстоящей в феврале следующего года годовщине со дня его гибели. Денежные интересы за этой работой не стояли; часть Марина Ивановна предполагала бесплатно напечатать в "Журналь де Поэт" у Шаховской, а также составить для французов сборник из переводов своих любимых стихотворений (всего перевела четырнадцать). В сущности, все второе полугодие 1936-го ушло на эту адову работу, составившую, по словам самой Цветаевой, две черновые тетради "по двести страниц каждая — до четырнадцати вариантов некоторых стихотворений". Она преследовала высшую творческую задачу: внутренне — возможно ближе следовать Пушкину, не впадая вместе с тем в рабскую зависимость от него, убегая от слепого подражания. Увы, переводы эти, как и почти все французское у Цветаевой, постигла та же роковая участь: лишь малая их часть увидела свет…

Седьмого июля Марина Ивановна с сыном (Сергей Яковлевич собирался приехать позже) отбыла в Море' сюр Луан, средневековый маленький городок к югу от Парижа, под Фонтенбло. Городок был пуст; на улицах, кроме главной, торговой, — ни души; много стариков и… кошек. Так описывала Цветаева этот уголок, надеясь, что ее ждет спокойная работа над пушкинскими переводами. Жили они на втором этаже домика, примыкавшего к церкви двенадцатого века; сняли две комнаты; помогали с покупками хозяевам — старой матери и парализованной дочери. Маршруты прогулок были разнообразны: и к реке, и на холм, и в лес…

Однако непрерывные дожди заставили Марину Ивановну покинуть Море' сюр Луан 31 июля.

* * *
Не надо ее окликать: Ей оклик — что охлест. Ей зов Твой — раною по рукоять… ……………………….. А справишься? Сталь и базальт — Гора, но лавиной в лазурь На твой серафический альт Вспоёт — полногласием бурь… (Февраль 1923 г.)

Так было тринадцать лет назад, так случилось и теперь. Ее "окликнули".

То был двадцатидевятилетний поэт Анатолий Штейгер, потомок старинного баронского рода; брат поэтессы Аллы Головиной. Одинокий, неизлечимый мизантроп. Уже в ранних стихах — невытравимая хандра, "душевная нужда", "сомнение и боль", тоска на берегу Сены по Неве, тоска, которую поэт не желает отдать никому. И печаль по "милой покинутой Руси", по "бедной далекой Украине", и тени и видения осеннего Царского Села; и "странные жуткие сны". Мы говорим о стихах из первого сборника "Этот день", вышедшего в Париже в 1928 году. Потом была такая же тоненькая книжка "Эта жизнь", выпущенная в 1931.

Только что вышла его третья книга — "Неблагодарность". Ее он и прислал Цветаевой.

Два мотива, две темы слились в единый стон: неразделенная любовь — и заброшенность, никому ненужность в этом мире. "До нас теперь нет дела никому, У всех довольно собственного дела, И надо жить, как все, — но самому…"; "Никогда он не поймет Этой нежности и боли…"; "Зови не зови — не придет. Упрямая линия рта, Так каждую ночь напролет, Так каждую ночь — до утра". И все в этом духе, — выстраданное и неподдельно искреннее. Последняя строфа заключительного стихотворения книги ("Ночь давно обернулась днем…"):

…Это трудно в слова облечь, Чтоб увидели, полюбили… Это надо в себе беречь, Чтобы вспомнить потом в могиле.

Интересно, что по авторским пометам над некоторыми стихами, начиная с 1931 года и кончая 1936-м, можно видеть, сколь мятущийся образ жизни вел этот несчастный, не рожденный для любви к женщине, гонимый всю свою недолгую жизнь вселенской скорбью. Париж — Марсель — Ницца — Лондон — Рим — Берн — Берлин — Прага — Брюссель (он по нескольку раз возвращался в те же города, колеся по странам: "Все столицы видели бродягу", — писал он) — и наконец швейцарский Хейлиген Швенди, куда бросила его тяжелая болезнь. "Есть что-то очень детское и птичье В словах, делах и снах туберкулезных", — читаем в стихотворении 1935 года, вошедшем в маленькую книжечку "2x2 = 4", которую он подготовит незадолго до смерти — в 1944 году. Дарование Штейгера было средним, словарь — ординарным. Неординарной была одна лишь тоска — врожденная, неотступная, роковая, на которую он был обречен и которая, вероятно, сократила его жизнь.

Сохранилась рукопись Штейгера — "Детство" (напечатана в 1984 г. в "Новом журнале", N 154): о жизни в малороссийском имении Николаевка, в окружении родных и близких: родители, сестра, польская "Тетя", фрейлейн Марта; идиллическая картина уборки хлеба — паровик, молотилка, украинские мужики; "полусон" детства; и такая подробность: "Меня наряжали девочкой, и я носил длинные волосы, которые вились и причиняли мне немало мучений при расчесывании…" Затем — жизнь в Петербурге; чудеса игрушек в Гостином Дворе; промелькнувший на Невском в санях царь. И наконец — кошмарная картина бегства из Одессы в 1920 году, когда семья чудом прорвалась на английский ледокол, не потеряв никого из людей и оставив на берегу множество сундуков со всем состоянием… Счастливое, изнеженное детство — и жуткий перелом судьбы в самом трудном возрасте во многом, конечно, обусловили неизлечимый пессимизм характера этого человека и его стихов.

Получив отклик Марины Ивановны (он не сохранился), Штейгер, по-видимому, ответил письмом, являвшим собою "крик отчаяния"; письмо также не сохранилось, однако известно, что поэт просил у Цветаевой "дружбы и поддержки на всю оставшуюся жизнь" и говорил о преследующем его страхе смерти": ему предстояла операция. Цветаевский ответ и на это письмо, по-видимому, не уцелел; смысл его состоял в вопросе: "Хотите ко мне в сыновья?" Штейгер прислал исповедь на шестнадцати страницах; вероятно, — прообраз будущих воспоминаний "Детство" (увы, она скорее всего не сохранилась). Рассказывал о своих ранних годах, о любимых и навеки утерянных людях, об ужасе отъезда из Одессы. О содержании его письма мы можем судить по ответу Марины Ивановны от 29 июля.

То была, если перейти на образы самой Цветаевой, полногласная органная буря дремавшей и разбуженной скалы. Цветаева отозвалась — всею собой. Она снова любила. Любила материнской, сестринской, женской любовью. Въяве переживала историю его души, "с тетей и с Frl. Martha — и с тем корабельным канатом, режущим жизнь и душу надвое — и с нищенством" и т. д. Но доминировало над всем — материнское чувство: "…и если я сказала мать — то потому, что это слово самое вмещающее и обнимающее, самое обширное и подробное, и — ничего не изымающее… И хотите ли Вы или нет, я Вас уже взяла туда внутрь, куда беру все любимое, не успев рассмотреть, видя уже внутри…"

"Не успев рассмотреть". Ее рука бессознательно выводила слова, опережающие события, предрекающие их роковой исход. И дальше:

"Мы от нетерпения (у души — свои сроки) опережаем настоящего партнера и клонимся к любому, внушая ему быть — любимым".

В июле, 31, она вернулась в Ванв; оставалась неделя, чтобы подготовиться к новому отъезду: в Верхнюю Савойю, где жила далеким летом 1930 года. Сергей Яковлевич находился тогда в русском пансионе Шато д'Арсин (где, заметим, обдумывались и вершились тайные "союзвозвращенческие" дела, о которых Марина Ивановна мало что ведала). Теперь она с сыном сама жила в Шато д'Арсин; она уже не огорчалась сырости этих мест и не сравнивала их с Чехией, а радовалась — тому, что оттуда всего двадцать пять верст — рукой подать было до Швейцарии, до Женевы — до него, самовольно присвоенного и горячо любимого сына: слабого, больного, так жаждущего сочувствия. "Я иногда думаю, что Вы — я" (письмо от 2 августа).

Восьмого августа в санаторий к Штейгеру пошло очередное письмо — в ответ на его весть о перенесенной операции, — и весь месяц Марина Ивановна писала ему почти каждый день; посылала открытки с видом старого Петербурга; заносила в тетрадь предназначавшиеся для Штейгера строки (ежедневные), составившие "непрерывное внутреннее письмо". Так уже было по крайней мере дважды в ее переписке: с Е. Ланном в далеком 1920 году, с А. Бахрахом в 1923-м. Как и прежние (включая переписку с А. Вишняком в 1922 году), так и этот очередной эпистолярный роман писался самою жизнью, — типично цветаевский односторонний роман. Ответы Штейгера, кроме одного, не сохранились.

Поделиться с друзьями: