ЖАНРЫ

Марина Цветаева. Жизнь и творчество
Шрифт:

Похоронили Марину Цветаеву 2 сентября.

* * *

Быт и бытие. Их противостояние. Их… согласие (!) Ибо 31 августа 1941 года бытовые (земные) и бытийные (запредельные) причины и побуждения слились воедино…

* * *

Так край меня не уберег, Мой, что…

1982–1984

1987–1991

1994, 1995

Приложения

1. Ариадна Эфрон. Из письма к А. И. Цветаевой от 13 июня 1966 г

<…> Относительно Голицынской хозяйки [146] ; у меня лежат ее чудовищные воспоминания, ни в чем и ни с чем не совпадающие фактически — ни со временами, ни с людьми; вправе ли она творить легенды? Конечно, как каждый, но не выдавать их за сущее и бывшее.

В воспоминаниях Серафимы Ивановны мама называет Мура "Жорой"(!), дает за табльдотом пощечину своему первому мужу, якобы не "узнавшему" ее <…> после чего закатывает истерику, а С. И. отпаивает ее валерьянкой; прощается с Крымовым, уходящим на войну в день 22 июня. Мамина запись в тетради: "22 июня война; узнала по радио из открытого окна, когда шла по Покровскому бульвару", — кажется дальше — куда шла? получать гонорар в Гослите; уже давно жила в Москве, в Голицына никогда не возвращалась. Ни одного слова правды! Но тем не менее за всеми удивительными смещениями памяти я поняла и почувствовала искренность и взволнованность посмертного отношения к маме, написала С. И. ласково и учтиво; потратила три полных рабочих дня, чтобы по маминым записям, по ее и к ней письмам того времени и по Муриному дневнику, каждый день ведущемуся, показать ей, где и в чем она ошиблась, где подвела ее и в чем- память; она ведь хотела публиковать этот бред. Упросила ее публиковать, только уравновесив фактическую сторону; нет, не было у мамы первого мужа, кроме папы; нет, не отвешивала она пощечин за табльдотом; нет, не возила она два раза в неделю продуктовых передач в тюрьму — их принимали <…> только деньгами: 50 руб. в месяц; можно было единовременно, или дважды или трижды — разделив эту сумму. Нет, не ее провожал Крымов на станцию и не с ней он прощался уходя на фронт — они были в Голицыне в разные годы: в июне 1941 г. мама с Муром жили в Москве, она переводила Лорку (последняя в жизни ее работа), и в Голицыне ее и ноги не было и т. д. Тут нет никакой моей предвзятости: есть документы того времени — день за днем, шаг за шагом. Я счастлива, что это сохранилось.

146

С.И. Фонская.

Насчет того, что я "чуждаюсь" кого-то; это неверно; у меня просто мало времени и мало сил на людей; я живу вообще очень уединенно и стараюсь побольше работать; почти ни с кем не видаюсь; от встреч и разговоров раскалывается голова, сейчас же подскакивает до последней грани давление; обязанностей у меня невпроворот; мамины издания, архив, переписка и своя работа — договорная, в сроки к срокам; обязанностей на три жизни, а дана — одна. Что поделаешь? Всяк несет бремена свои. "Живое" в других я не отвергаю, и "удивительному" мне ли удивляться? Но вот опровергать и утверждать берусь не тогда, когда "чую", а только, когда достоверно знаю и могу доказать.

<…> Был ли Мур — по оценкам людей взрослых, умудренных житейским опытом, — умным, образованным, холодным, надменным эгоистом, судить не берусь. Вообще с годами все менее способна судить. Судя же по его бедным дневникам — это был самый несчастный, самый одинокий мальчишка на свете, 15-и лет вырванный из какой-то среды (обстановки, школы) за два года переменивший 8 школ и с десяток пристанищ, увидевший Россию без наших с Вами предыстории, в которые мы успели пустить корни, — а в разгар непостижимого для него террора.

Он с ужасом за папину судьбу вспоминает его кроткие глаза: "где он теперь, что с ним, когда я пишу это?" Он по-ребячески надеется на чудо — мы с папой вернемся! — ведь не может быть, чтобы не вернулись! Он отчаивается всеми мамиными отчаяньями; надеется всеми ее надеждами; вместе с ней цепляется за каждую обламывающуюся ветку; а вместе с тем он ребенок; ему ужасно хочется радостей, кино, товарищей-однолеток, даже простого мороженого! — ему, еще не испытавшему землетрясений, нужна твердая почва под ногами… Требовал с матери? Несомненно, все, что требовала она — он исполнял; а он требовал того, что требуется с опоры; иной у него не было; ведь от нее он зависел во всем: — она решала…

Вы обвиняете меня в предвзятости к тому или иному; боюсь, что судить ребенка по росту, а не по возрасту — тоже предвзятость: принимать броню (надменность, "холодность") за сущность — тоже предвзятость. Но что поделаешь; у нее — предвзятости — цепкие корни, и вырывает их из почвы сегодняшнего дня только время. <…>

2. Анна Саакянц. Письмо к М. С. Шагинян от 7 февраля 1977 г

"Мертвые беззащитны".

Марина Цветаева.

Мариэтта Сергеевна!

Страницы Ваших воспоминаний, посвященных Марине Цветаевой ("Новый мир", 1977, N 1), глубоко огорчат всех, кто любит и понимает ее творчество. Они являют собой печальное сочетание снисходительно-жалостливого тона по отношению к Цветаевой, равнодушной приблизительности и менторски-всезнающего миропонимания, которое Вы стремитесь навязать.

М. Цветаева — гордость нашей поэзии — не заслужила таких слов о себе. Мне хочется защитить Цветаеву от Ваших воспоминаний.

Начну с более или менее второстепенного. Вы утверждаете, что до 30-х гг. вы с Цветаевой, "кажется, даже ничего друг о другие не слышали". Как Вы могли не слышать о Цветаевой, когда Вы дважды (в 1911 и 1914 гг.) написали рецензии на ее книги? Вы забыли о них или рассчитывали на неосведомленность читателя?

Вы называете судьбу Цветаевой "бездомной, богемной" — через запятую, как синонимы звучат для Вас эти слова? Но эпитет богемный — оскорбителен для Цветаевой, которая была самым непримиримым врагом богемы в любом ее выражении. Посмотрите, любопытства ради, "Новый мир" за 1969 год, N 4 — Письмо Цветаевой к А. Штейгеру.

Еще пример. По тому лишь факту, что Цветаева не датировала свои три маленькие записочки к Вам, Вы делаете ей тяжеловесный упрек: "У нее была привычка, которую я считаю несчастной и тщетно стараюсь искоренить у своих друзей: ставьте, товарищи, даты на письмах!" — Прежде чем судить о привычках Цветаевой, что бы Вам было заглянуть в любое издание ее произведений! Не только каждое стихотворение, — но каждое письмо, заметку, запись — все, что выходило из-под ее пера, Цветаева с немецкой педантичностью датировала числом, годом и даже стилем (она любила старый стиль)…

Далее все в Ваших мемуарах обстоит гораздо серьезнее и, я бы сказала, трагичнее. Небрежно назвав "тридцатыми годами" зиму 1940-го, Вы идиллически описываете быт уютного дома творчества писателей в Голицыне, где Цветаева сначала жила, а потом почему-то "съехала в том же Голицыне из дома творчества в собственную комнату, снятую частным образом". Как благополучно звучит эта фраза! Но неужели теперь-то, почти сорок лет спустя, Вы так и не поняли, почему "съехала" Цветаева из дома творчества? [147] Неужели Вам неизвестно, что у нее были незаконно репрессированы муж и дочь, горячо любившие свою родину и вернувшиеся в СССР, — и Марину Ивановну сторонились, как чумной, и уж тем более опасались предоставить ей условия наравне с прочими писателями? (Переводы, усилиями некоторых добрых людей, давали, правда.) И когда, летом 1941-го, писатели дружно двинулись в эвакуацию в Чистополь, отверженная Цветаева была еще раз отвергнута: ей не разрешили ехать в Чистополь, она попала в Елабугу, одна, где и погибла, прожив там десять дней… Кстати: открытку от сына Цветаева с описанием последних дней ее жизни Вы потеряли. Не кажется ли Вам, что этим сообщением Вы сами вынесли себе приговор, что будущие читатели Вам такой потери не простят?

147

Здесь, а также далее (до конца абзаца) я допускаю неточности. Не все обстоятельства жизни Цветаевой были мне в то время известны. — А.С.

"Я бесконечно жалею, — пишете Вы, — что при эвакуации она не попала в уральскую группу писателей"… — Этой фразой Вы полностью снимаете ответственность (тогдашнюю и теперешнюю) — и с самой себя, и с "братьев-писателей", и со страшной сталинской эпохи, которую Вы на этих четырех-пяти страницах мало сказать: отлакировали, но — напрочь заклеили, замазали. Всю ответственность, всю вину Вы перелагаете на саму Цветаеву, которая "в важнейшие, величайшие периоды русской истории… не испытала их осмысленно, внутренне, вместе с народом", которая не сумела "прирасти к новой социальной действительности". Эти последние слова, приведенные после отчаянной записки Цветаевой к Вам о своей беде, звучат просто кощунственно. Куда бы она, с Вашего позволения, приросла в 1940-м году, когда у нее не было двухсот пятидесяти рублей, чтобы платить за комнату (у Вас они, без сомнения, были); когда она не имела в Москве даже конуры (у Вас была, надо думать, квартира); когда единственное, чем она обладала, — это отказом Союза писателей на просьбу о жилплощади?

Поделиться с друзьями: