Марина Цветаева
Шрифт:
Стихи написаны через три недели после начала «Бюллетеня болезни», в них нет следа материнско-сыновних отношений, ибо «страстная сестра» или «братская страсть» менее страшно, чем вожделение матери к сыну. А здесь – вопль страсти, которую не остановят никакие преграды – что там отравленный меч Зигфрида, разделивший их с Брунгильдой ложе?
Двусторонний клинок – рознит? Он же сводит! Прорвав плащ, Так своди же нас, страж грозный, Рана в рану и хрящ в хрящ! . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Двусторонний клинок, синим Ливший, красным пойдет... Меч Двусторонний – в себя вдвинем. Это будет – лучшее лечь!Когда переписка возобновилась – уже после «Клинка», который Цветаева так и не отправила Бахраху, – она снова повторяет, что ее «буйство не словесное, но и не действенное: это страсти души,совсем иные остальных». Но теперь она хочет встречи. Есть ощущение, что и стихи, и письма – лишь прелюдия к чему-то иному, что должно начаться вот-вот, чтобы продолжить жаждущий выхода накал страсти... И оно началось – с другим. «Час Души» с Бахрахом не кончился, а оборвался на самой высокой ноте. В данную минуту жизни для Цветаевой он оказался слишком бесплотным.
Что бросило ее именно к Константину Родзевичу? Все, кто вспоминает его, не видят в нем ничего примечательного. «К. Б. Родзевич был человеком небольшого роста, с бросающимися в глаза розовыми щеками. В личном общении ничем не выделялся, был приветлив», – пишет один из бывших русских пражан [134] . О розовых щеках говорила мне и женщина, маленькой девочкой встречавшая Родзевича. Ей запомнились щеки и то, что он был женихом ее тетки Валентины Чириковой. Николай Еленев, учившийся с Родзевичем в Карловом университете, заявляет категорически: «Доверившись лукавому и лживому по своей природе человеку, Марина горестно поплатилась». Марк Слоним, на чьем дружеском плече она выплакивала горе расставания с Родзевичем, стремился вспоминать объективно: «Я видел его два раза, он мне показался себе на уме, хитроватым, не без юмора, довольно тусклым, среднего калибра». Хорошо знавшие Родзевича люди, с которыми мне довелось разговаривать, отзывались о нем иронически. И лишь Ариадна Эфрон пыталась в своих воспоминаниях создать образ обаятельного и рыцарственного юноши, близкого героям цветаевских романтических пьес. Она делала особый упор на его «чужеродности» эмиграции: «...коммунист, мужественный участник французского Сопротивления, выправил начальную и печальную нескладицу своей жизни, посвятив ее зрелые годы борьбе за правое дело,борьбе за мир, против фашизма». Вопреки очевидности ей хотелось представить его чистым и честным борцом за справедливость [135] . Несмотря на сложные перипетии своей долгой жизни: красные, белые, Интербригада, компартия, Сопротивление, немецкий концлагерь, освобождение Красной армией, – Константин Болеславович Родзевич и до конца дней (он умер в 1988 году) благополучно жил в Париже. Но какое отношение имеет все это к биографии Цветаевой? Ведь ее роман с Родзевичем в 1923 году продолжался не более трех месяцев: 17 сентября он встречал Цветаеву, вернувшуюся из Моравской Тшебовы, на пражском вокзале (Сергей Яковлевич был в отъезде); 12 декабря она записала в тетради: «конец моей жизни». Я хочу подчеркнуть, что на этот раз ее герой не был так прост и ясен, как она себе представляла...
134
Макаев С. С. Воспоминания о Марине Цветаевой. РГАЛИ. Фонд 2645, оп. 1, ед. хр. 4.
135
Эфрон А. О Марине Цветаевой. С. 194. Отмечу, что в первых советских публикациях «Поэмы Горы» и «Поэмы Конца» в 1961 и в 1965 гг. имя К. Б. Родзевича вообще не упоминалось. Оно возникло в комментариях к двухтомнику Марины Цветаевой 1980 г., где вслед за А. С. Эфрон изображается героическое прошлое Родзевича: во время Гражданской войны он сражался на стороне красных, потом «случайно» попал к белым и столь же случайно – в эмиграцию. Что до освобождения его из немецкого лагеря Красной армией, то этот эпизод выглядит весьма странно. Известно, что «освободители» из НКВД не выпускали из рук не только тех пленников, кого застали в немецких концлагерях, но и вылавливали по всей Европе бывших советских военнопленных, бывших эмигрантов и т. п., чтобы отправить большинство из них в советские лагеря. Родзевич, как он мне рассказывал, был членом той же самой группы агентов КГБ, за участие в которой расстреляли С. Я. Эфрона. Тем не менее он не вернулся в Советский Союз ни после Гражданской войны в Испании, где командовал батальоном в Интернациональной бригаде и был, по словам очевидцев, чрезвычайно жесток, ни тогда, когда из немецкого концлагеря его, по словам А. С. Эфрон, «освободила Красная армия».
Что бросило Цветаеву к этому человеку? К. Б. Родзевич, с которым я встретилась летом 1982 года, сказал: «Это было стихийно. Я никогда за ней не ухаживал. Она писала письма своему заочному собеседнику и любовнику, но искала большой привязанности. Так это вышло, потому что мы были рядом...» Осознанно или нет – Родзевич объяснил по существу точно: час Души, достигнув в письмах и стихах к Бахраху наивысшей точки, уступил место часу Эроса, вступившему в свои права со свойственным Цветаевой неистовством:
...Как будто бы душу сдернули С кожей! Паром в дыру ушла Пресловутая ересь вздорная, Именуемая душа. Христианская немочь бледная! Пар! Припарками обложить! Да ее никогда и не было! Было тело, хотело жить...Бахрах был в Берлине, Родзевич – рядом. Возможно, если бы он не встретил Цветаеву на вокзале, на его месте оказался бы другой. «Мы сошлись характерами, – сказал он мне, – отдавать себя полностью. В наших отношениях было много искренности, мы были счастливы». Счастье оказалось коротким, налетело расставание, принесшее горе – и две замечательные поэмы.
«Поэма Горы» – поэма любви, в момент наивысшего счастья знающей о своей обреченности, предчувствующейнеизбежный конец. Гора у Цветаевой вообще – высота духа, чувства, Бытия над бытом; в данном случае – высота отношений героев над уровнем обыденности. «Поэма Конца» – воплощение этого предчувствия,гора – рухнувшая и горе – обрушившееся на героиню. Да, Цветаева – как и ее героиня – была счастлива, это видно по той боли, с которой она расставалась – отрывала от себя Родзевича. И по той жестокости, с которой она посвящала в свою новую любовь Бахраха. Зная, что Душа и Поэт преобладают в ней над женщиной, она делилась с ним надеждой: «Может быть – этот текущий час и сделает надо мной чудо – дай Бог! – м. б. я действительно сделаюсь человеком, довоплощусь»(выделено мною. – В. Ш.) .Она на самом деле «довоплотилась» и женственное начало в себе воплотила в поэмах. С такой силой страсти, нежности, боли, тоски, отречения от себя могла писать только пережившая это женщина. Слова – «любовь», «страсть», «зной» – решительно вытеснили главное в «бахраховских» стихах слово – «душа». Цветаева не просто прокричала о своей боли, но сумела вызвать ответную, сочувственную, у читателя. Прочитав «Поэму Конца», ей написал об этом Борис Пастернак: «Я четвертый вечер сую в пальто кусок мглисто-слякотной, дымно-туманной ночной Праги с мостом то вдали, то вдруг с тобой перед самыми глазами... и прерывающимся голосом посвящаю их (своих слушателей. – В. Ш.) в ту бездну ранящей лирики, Микельанджеловской раскидистости и Толстовской глухоты, которая называется Поэма Конца»; «И художественные достоинства вещи, и даже больше, родлирики, к которому можно отнести произведенье, в Поэме Конца воспринимаются в виде психологической характеристики героини. Они присваиваются ей» [136] . «Психологическая» – характеристика женщины в моменты ее наивысшего проявления, ее «звездного часа» – любви и разлуки, самоотречения. Она отказывается от любви ради самой любви, ради того, чтобы не превратить любовь в обыденность, гору – в пригород. Но отрываясь от любимого, она жаждет от него сына, как в бахраховском цикле мечтала взять «в сыновья» самого адресата. В разгар работы над «Поэмой Горы» в письме к Бахраху, ставшему ее невольным конфидентом, она сообщала о разрыве с Родзевичем: «Милый друг, я очень несчастна. Я рассталась с тем,любя и любимая, в полный разгар любви, не рассталась – оторвалась!.. С ним я была бы счастлива...От него бы я хотела сына... Этого сына я (боясь!) желала страстно, и, если Бог мне его не послал, то, очевидно, потому что лучше знает. Я желала этого до последнего часа». И в поэме:
136
Письма от 25 марта и 14 июня 1926 г.
Это высшее в Цветаевой: понятие любви в конце концов сливается с понятием материнства, ребенка. Если не ребенок отлюбимого – как в случае Родзевича или Пастернака, с которым она не встречалась и почти не надеялась на встречу, но о сыне от которого яростно мечтала, – то ребенок в самомвозлюбленном – как в юности было с Сережей, потом с Бахрахом, позже – с Николаем Гронским и Анатолием Штейгером. Материнское начало преобладало в ней над понятием «женщина», «возлюбленная». В этом «Поэма Горы» и «Поэма Конца» составляют исключение: здесь она одержима собой и своим чувством. Возможно, это имел в виду Пастернак, говоря о «толстовской глухоте» – лирическая героиня поэм слышит только себя, свою любовь и свое горе. Даже герой видится, как в тумане, или сквозь пелену слез и дождя. Так же предстает в них и город – Прага, которую всю последующую жизнь Цветаева нежно любила, вспоминала, в которую безнадежно стремилась. Это город полуреальный, сновиденный, «летейский», как назвала его Цветаева в стихотворении «Прага», – контрастный хмурому, тяжелому, мрачному городу окраин, рисующемуся в стихах «Заводские», «Спаси Господи, дым!..», «Поэма заставы».
«Поэма Горы» и «Поэма Конца» – чистейшая лирика. Однако временами в них врывается реальность, существующая вне чувств и мыслей лирической героини – ненужная, лишняя, навязывающая себя «небожителям любви». Она воспринимается резко-отрицательно, в облике бессмертного «мещанства». В поэмах возникают отстраненные и одновременно резко-сатирические описания буржуазно-мещанского внешнего мира, враждебного героям. Так появляется некий эпический подтекст поэм, предвосхищающий «Крысолова». В «Поэме Горы» Цветаева проклинает торжествующее мещанство:
Да не будет вам места злачного, Телеса, на моей крови! —ибо конфликт этих любовных поэм выходит за пределы «она» и «он» и оказывается все тем же постоянным у Цветаевой конфликтом поэта с миром. Работая над поэмами, она записала: «Ты просишь дома, а я могу тебе дать толькодушу». Эта мысль движет поэмы, хотя внешне их можно истолковать как конфликт возлюбленных с жизнью, не дающей осуществиться их любви. В реальности было трагическое несовпадение обычного человека, ищущего спокойствия и комфорта, с Поэтом, «голой Душой» – Цветаевой. Потому что – какой же может быть дом у души, лишь на мгновение ощутившей себя телом? Неистовство ее чувств, неистовство, с которым она пересоздавала образ возлюбленного, на его глазах превращая его самого в миф, способно было лишь отпугнуть. Принять душу Поэта и существовать с нею не входило в его планы. «Я был слаб, – сказал мне Родзевич. – Я слишком мало мог для нее сделать. Я не мог предложить ей дома, я был эмигрантом и получал иждивение...» Но в цветаевской тетради записано: «Ты просишь дома...» Просишь,не предлагаешь – Цветаева всегда точна. Родзевичу нужен был «приличный дом», девушка «из хорошей семьи»: из-за романа с Цветаевой он расстался с дочерью писателя Евгения Чирикова, вскоре после женился на дочери философа, священника Сергия Булгакова. Цветаева же, как всегда, искала «чуда», ей нужен был дом для души: «для каждой моей тоски... для голоса каждой фабричной трубы во мне ...бесконечная бережность и, одновременно, сознание силы другого, дающее нам покой». Кто бы мог дать ей это?
Роман с Родзевичем кончился крахом. Это можно было предвидеть. Цветаева упоминает, как, рассказывая ему эпизод из своего прошлого, наткнулась на непонимание и иронию. Дело касалось эмоциональных и нравственных основ человеческих отношений, но она не заострила внимание на этом. В их «любовном треугольнике» оказалось лишь два активных участника: Цветаева боролась за «чудо» своего воплощения и против своей совести («я Вас у совести – отстояла» – из черновика письма к Родзевичу); Сергей Яковлевич пытался противостоять ее «демонам», вытащить ее и себя из этого урагана. Лишь Родзевич устранился, укрылся от неистовства цветаевских страстей.
В Праге одни жалели Цветаеву, другие злорадствовали. У М. Слонима со слов Цветаевой создалось «впечатление, что он (Родзевич. – В. Ш.) был ошеломлен и испуган нахлынувшей на него волной Марининой безудержности и бежал от грозы и грома в тихую пристань буржуазного быта и приличного брака». В другом месте Слоним выразился резче: «Они решили расстаться, чтобы он мог жениться на другой. Это ее, конечно, полоснуло, и она это переживала страшно тяжело». Читая поэмы, ощущаешь, как концепция их то приближается, то отдаляется от подобного толкования. Признаться даже самой себе в такой правде было бы беспощадно. И Цветаева – скорее всего, неосознанно – создает для себя легенду, где желаемое и действительное сплетаются. В основе лежит достоверность: руководствуясь не только привязанностью, но и чувством долга, она не решилась бы оставить мужа. Затем надстраивается, что исключительно благодаря этому оборвались ее отношения с Родзевичем. Раненые чувства и самолюбие выдвигают идею, постепенно переходящую в убеждение, что герой поэм любил ее с той же страстью, что и она, и жаждал остаться с ней навсегда. Эта легенда помогала ей в жизни. Незадолго до того, как она «разбилась» о Родзевича, Цветаева писала Бахраху, посылая «Бюллетень болезни»: «берегите эти листки! <...> Берегите их для того часа, когда Вы, разбившись о все стены, вдруг усумнитесь в существовании Души. (Любви). Берегите их, чтобы знать, что Вас когда-то кто-то – раз в жизни! – по-настоящему любил». Так временами возвращалась она памятью к Родзевичу. Спустя десять лет, в момент тяжело обострившихся домашних отношений, она писала Вере Буниной: «...не ушла же я от них —всю жизнь, хотя, иногда, КАК хотелось! Другой жизни, себя, свободы, себя во весь рост, себя на воле, просто – блаженного утра без всяких обязательств. 1924 г., нет, вру – 1923 г.! Безумная любовь, самая сильная за всю жизнь, – зовет, рвусь, но, конечно,остаюсь: ибо – С. – и Аля, они,семья, – как без меня?! – «Не могу быть счастливой на чужих костях» – это было мое последнее слово. Вера, я не жалею. Это была – я.Я иначе – просто не могла. (Того любила – безумно)».