Мария Магдалина (др. перевод)
Шрифт:
Ее любопытные, лишенные свойственной женщинам скромности, смело бросаемые взгляды, неумеренность в еде и питье и какое-то небрежное равнодушие к делам веры производили сильное, внушающее некоторую тревогу впечатление.
Молча, никого ни за что не благодаря, она садилась на мула и, не заботясь ни о диаконе, ни об учениках, точно они были ее слугами, покидала, ни с кем не прощаясь, гостеприимный кров.
В течение нескольких первых дней она не обмолвилась со своими спутниками ни одним словом. Они видели только, как по временам она поднимала вуаль и озиралась по выжженной солнцем, напоминавшей ей пустыню, Голонитской стране. Лишь когда они миновали эту убогую полосу Сирии, когда вдали показалась величественная вершина горы Гермон со сверкающим в долинах снегом, пологие скаты Антиливана и дивная, орошённая каналами долина за рекою Фарфаром, утопающая в зелени виноградников, оливковых рощ, персиковых и сливовых садов, – Мария точно очнулась от своей спячки.
Она ласковее посмотрела на Никодима и, глядя на его худощавый красивый профиль, промолвила:
– Ты сильно постарел.
А потом, окинув взглядом Стефана, прибавила:
– Это, должно быть, грек? Поет он песни?
– Поет гимны и покаянные псалмы, – ответил Никодим.
– Покаянные… Жалко! Помнишь Тимона, какие он знал красивые, приятные и веселые песенки! Как он услаждал ими пирушки! Я очень любила его слушать.
– Помню, – вздохнул диакон, немного смущенный тем, что их первый разговор сводится на малоблагочестивые темы.
– И ты тоже умел говорить горячо и увлекательно, хотя и не так, как Саул. Его гимны, когда он воспевал мою красоту, горели настоящим пламенем. В струнах его цитры был какой-то особенный трепет, – слушая его, заржало бы, как жеребец, даже вот это противное, бесполое создание, – она с горячностью хлопнула по шее мула.
Потом вдруг протянула вперед руки и воскликнула глубоким вибрирующим голосом:
– Ты слышишь, как дивно цветет эта роскошная страна? Я хотела б окунуться в эту зелень, порезвиться в этих садах, как когда-то. – И в сильном возбуждении глядя на Никодима блестящими глазами, она заговорила нервно и быстро – Вы насильно увели меня из пустыни. Не мой будет, а ваш грех – ваш, ваш! – Слова ее перешли почти в крик. – Вы ничего не знаете, что во мне происходит – и я сама тоже не знаю. Зачем вы взяли меня оттуда? Дай мне этот прут! – Она вырвала из рук Никодима ветку, которую он держал, и с диким, ожесточенным выражением на бледном лице стала хлестать мула, пока тот не понесся вскачь.
Она неслась, окутанная золотистым облаком пыли, и вдруг исчезла из глаз.
– Упала, – вскрикнули в испуге ученики и побежали за ней.
Она лежала без движения на лугу, мул рядом щипал траву. Думая, что она лежит в обмороке, все трое бросились приводить ее в чувство.
– Оставьте меня, – проговорила она сквозь стиснутые зубы, не открывая глаз. – Дайте мне полежать в сладостной росистости этой земли, пусть она высосет пламя из моего тела…
Суровая складка пересекла ее лоб, все тело ее тряслось, как в ознобе. Она повернулась, утонула лицом в высокой траве и долго лежала так. Потом встала и, увидев их, сердито промолвила:
– Что вам нужно? Ах да… – прибавила она, как будто что-то вспоминая. – Хорошо!.. Ну, Пойдемте… Когда же наконец будет этот проклятый Дамаск?
– Недалеко, уже виден, – пробормотал Стефан.
– Тимофей уже, наверно, давно там, – проговорил, чтобы что-нибудь сказать, встревоженный возбужденным состоянием Марии Никодим.
Он помог ей сесть на мула, и вскоре они очутились посреди красивой, украшенной колоннадами, тянувшейся с запада на восток на протяжении пяти стадий и в ширину имевшей двадцать четыре римских шага, прямой улицы богатого города, которым управлял в то время арабский эмир, наместник Наватского царя Арета.
Царившее там оживленное движение разношерстной толпы, шумный говор, звуки раздающейся где-то музыки, кипящая ярким весельем жизнь ударили в голову Марии, точно выпитый залпом кубок вина.
Кровь начала бурлить в ней, глаза загорелись огнем, ноздри стали раздуваться, ей хотелось сорвать с себя вуаль, соскочить с мула и вприпляску смешаться с веселым потоком толпы.
Никодим между тем свернул в тихий переулок, велел ей сойти с мула и провел ее в большую мрачную комнату, где на скамьях вдоль стен сидело десятка полтора совершенно незнакомых ей мужчин.
Когда она вошла, они встали, поздоровались с Никодимом и стали с любопытством разглядывать Марию.
Она уселась, смущенная их взглядами, на указанный ей табурет и как будто ушла в себя.
Собравшиеся по поводу прибытия Марии почтенные старейшины, составлявшие ближайший круг сторонников Павла, переговаривались между собой вполголоса, бросая время от времени несколько боязливые взгляды на завешенную темною занавеской дверь, за которою все время слышался какой-то проникновенный шепот, прерываемый глухими стонами.
Марии стало как-то не по себе, грустно и тяжело среди этих людей; она почувствовала себя во сто крат более одинокой, чем в пустыне, и в сердце у нее защемила глубокая тоска: зачем пришла она сюда?
Вдруг занавеска раздвинулась, все встали, как один; вместе со всеми встала и она.
На пороге показался низкого роста, коренастый, средних лет мужчина. Ноги у него были рахитически согнуты, на широких плечах сидела, как будто без шеи, большая лысая голова. На удивительно бледном лице, обрамленном густой бородой, выдавался крупный горбатый нос и светились черные большие глаза, проницательно смотревшие из-под нависших, сросшихся в одну линию бровей.
Это был апостол Павел. Он быстрыми шагами подошел к Марии, взял ее за обе руки, повернул ладони и осмотрел красные пятна на них; посмотрел на стигмы ног, потом бесцеремонно поднял высоко, под мышки, с левой стороны платье и, окинув взглядом воспаленный рубец под грудью, проговорил:
– Воистину – как есть, все.
Мария, обнаженная так внезапно, вспыхнула, вырвалась из его рук и торопливо спустила поднятое платье. Павел, строго посмотрев на нее, проговорил:
– Обнажали тебя многие мужи, алкая прелестей твоих и похоти, и не стыдилась ты. Что ж претит тебе, когда апостол обнажал тебя, чтобы увидеть рубцы ран Христовых?
– Я не знаю тебя, ты не ходил среди двенадцати, – ответила она порывисто, бледнея от гнева и возмущения.
Присутствующие обомлели. Мария, сама того не сознавая, уязвила апостола в самое больное место. В глубоких глазах Павла зажегся огонь.
– Я не ходил среди двенадцати, – заговорил он сначала сдавленным, как будто задыхающимся голосом, – и не хожу к ним, я не взял ничего от них. Они не избрали меня, как Матвея, но сам Иисус Христос избрал меня и призвал, окрестил меня с неба огнем своим, прежде чем окропил меня водой человек смертный. Разве я не апостол? – обратился он с настойчивым вопросом ко всем, находившимся в зале. – Разве я не видел господа нашего Иисуса Христа и разве вы не являетесь трудом моим во господе? Многие говорят против меня… Говорят, что я не живу трудом, как другие… Кто ж отбывает долг воинский на свой счет? Кто пасет стадо, не пия молока от того стада?.. Если другие воспользуются этим правом над вами, так почему не я?.. Разве я не имею права есть и пить? Разве я не имею права иметь сестру, жену, как и другие апостолы, и братья господни, и Петр?..
Голос его становился все более сильным и грозным…
– Пусть для других я и не апостол, но для вас – да, ибо вы печать моего апостольства перед господом… Такова моя защита против тех, кто судит меня, – проговорил он вызывающе. – Сей рукою, – продолжал он громовым голосом, поднимая кверху трясущиеся от волнения руки, – обрызганной кровью святого Стефана, имею я право судить мир и людей и ангелов. Я преследовал Христовы общины, отдавал верующих в судилища и темницы, притеснял их – я грешил… А ты, ты, – обернулся он, бледный, как папирус, с пылающими глазами к Марии, – ты не грешила? И все же вернулась ты к сердцу Христову и к царствию его, как и я, и тою же силою любви, что все открывает, всему верит, на все надеется, все терпит и никогда не прекращается, ибо она – любовь…