Мартиролог. Дневники
Шрифт:
Была Инга Окуневская с мужем — неким Суходревом. Он — переводчик. В поблескивающем сереньком костюме. С сияющим дурацким лицом. Миниатюрный какой-то. Свою сомнительную профессию он носит с гордостью. Знание языка приравнивается к некоей профессии. Смешно. Инга глупа как пробка. Но упряма. Ее не переспоришь. В ней есть что-то хищное и инстинктивно защищенное. Но головы нет. Думает кожей.
Народу было много. Атмосфера тоскливая. Ася с отцом на следующей неделе тоже едут в Осаку, и в Токио, и еще куда-то в Японии. И тоже недели на две.
Очень болит спина. Это не только радикулит.
Завтра пойду к О. Тейнишвили. Поговорить насчет Биби.
Сегодня целый день спал. Настроение омерзительное.
Пытался перечитывать письма Достоевского к жене. Сразу же наткнулся на его игорные муки и проигрыши. Невозможно читать. Бросил. Физическое ощущение страдания.
Хочется, чтобы скорее приехал Москович из Парижа: обещал привезти пластинки Баха — «Страсти по Иоанну» и «Матфею».
Сегодня на студии Юсов сказал: «Умер Лёва Кочарян». Ужасно. Как-то на душе нехорошо. Может быть, оттого, что мы были, в результате нашей могучей совместной деятельности по поводу «Шанса», недовольны друг другом. Разошлись, в общем, тогда, когда он был болен уже. Скверно. Почему-то чувство вины перед ним не дает покоя. Хотя сделал я все, чтобы помочь ему в том, чем я мог. И все-таки мы долгое время были близкими людьми. На похороны я, наверное, не пойду. Ему все равно теперь, а делать вид — не хочется.
Сегодня японцы прислали визу Если кто-нибудь «это дело не поломает», то, видимо, в конце недели уедем. Скорее бы уехать снимать эти 150 метров Города. Положить начало. Правда, теперь не будет выставки. Может быть, удастся снять ее на рассвете. Дней пять режима. Если вечером и утром, то за три дня можно успеть снять эти режимные кадры. А остальные — в Токио и Осаке. Значит, так: сначала
1. Япония (Город).
2. Выноски декорации на море (Ялта).
3. Павильоны Станции.
4. Натура под Звенигородом.
5. Павильоны Дома Кельвинов.
И куда-то в середину Зал заседаний.
Сегодня разговаривал с Отаром Т[ейнишвили]. Он обещал после приезда Павлёнка склонить того в пользу Биби и предложить эту безумную идею Романову. Как-нибудь осторожно. Не знаю, что из этого выйдет, но надеюсь.
Надо поговорить с Кулиджановым насчет квартиры. Он обещал как-то помочь. Даже если на Ларису, меня и Андрюшку не дадут трех комнат, то, получив две, можно будет обменять эту и новую на пятикомнатную. На этом, я думаю, жилищные проблемы закончатся. Кулиджанов будет в Москве в среду Если я уже уеду, то оставлю ему письмо.
Сегодня Тейнишвили говорил, что хочет после «Соляриса» предложить мне какую-то заграничную работу. Интересно, что он имеет в виду? И кого? Гамбарова? Во всяком случае, ему следует объяснить, что для денег только я ничего снимать не буду. По-моему, после «Соляриса» надо снимать «Белый день».
Андрей Тарковский в Мясном
Интересно, заработаю я когда-нибудь столько, чтобы расплатиться с долгами и купить самое необходимое — диван, кое-какую мебель, пишущую машинку, книги, которые я хочу иметь у себя на полке? Потом надо ремонт делать в деревне. А это — опять деньги.
Очень давно не видел отца. Чем больше я его не вижу, тем становится тоскливее и страшнее идти к нему. У меня явные комплексы в отношении родителей. Я не чувствую себя взрослым рядом с ними. И они, по-моему, не считают взрослым меня. Какие-то мучительные, сложные, не высказанные отношения. Как-то непросто все. Я очень люблю их, но никогда я не чувствовал себя спокойно и на равных правах с ними. По-моему, они тоже меня стесняются, хоть и любят. Странно. Мы с Ирой разошлись, у меня новая, другая жизнь, а они делают вид, что ничего не замечают. Даже сейчас, когда родился Андрюшка.
(NB. Завтра или послезавтра сходить в загс и зарегистрировать его.)
Стесняются прямо со мной заговорить обо всем этом. И я стесняюсь. И так всю жизнь. Очень трудно общаться по принципу «черного и белого не покупать, „да“ и и „нет“ не говорить». Кто в этом виноват? Они или я, может быть? Все понемногу. Но, тем не менее, мне надо еще до отъезда в Японию появиться у отца. Ведь он тоже мучается оттого, что наши отношения сложились именно так. Я же знаю. Я даже не представляю, как сложились бы они дальше, если сломать лед самому. Мне. Но это очень трудно. Может быть, написать письмо? Но письмо ничего не решит. Мы встретимся после него, и оба будем делать вид, что никакого письма не существует. Достоевщина какая-то, долгоруковщина. Мы все любим друг друга и стесняемся, боимся друг друга. Мне гораздо легче общаться с совершенно чужими людьми почему-то…
Арсений Александрович Тарковский, отец Андрея
Сейчас лягу и буду читать «Игру в бисер» Гессе. Давно я к ней подбираюсь. Сегодня наконец мне ее принесли.
Как я боюсь похорон! Даже когда мы хоронили бабушку, жутко было. И не потому, что она умерла, а оттого, что крутом были люди, которые выражали чувства. Я не могу смотреть на людей, которые выражают чувства. Даже искренние. Это выше моих сил — когда близкие мои выражают чувства. Я помню, мы стояли с отцом у церкви, дожидаясь возможности увезти гроб с бабушкой (ее отпевали и хоронили в разных местах), отец сказал (неважно по какому поводу): «Добро пассивно. А зло — активно». Когда отпевали бабушку в числе других покойных (кажется, их было около восьми-семи) в церкви на Даниловском кладбище, я стоял в головах гроба, недалеко от Марины и матери. Марина часто принималась плакать. Священник записал имена покойных, и отпевание началось. Когда священник по ходу службы называл по именам всех покойников, мне показалось, что он забыл упомянуть, пропустил Веру (это имя бабушки). Я так испугался, что стал пробираться в сторону священника с тем, чтобы напомнить ему имя бабушки. Мне казалось, что, если я этого не сделаю, с бабушкой случится что-то ужасное. Она знала перед смертью, что ее будут отпевать. И сейчас она лежала, веря, что ее отпевают, а священник по забывчивости пропустил ее имя. А она лежала мертвая, а я знал, что она тоже страшно бы перепугалась, если бы могла чувствовать и понять, что во время отпевания забыли ее имя. Я уже был рядом со священником, который во второй раз стал называть покойных по именам, когда услышал: Веру… Значит, мне только показалось… Но как я испугался! Это были единственные похороны, на которых я был… Нет, впервые я был на кладбище, когда хоронили Антонину Александровну, вторую жену моего отца. Но тогда я был почти ребенком. Я помню только тонкий, острый профиль и сильно напудренное лицо умершей. А. Ал. умерла от мозговой опухоли. От рака. Была зима, и у меня мерзла голова. И отец опять был рядом.
Я помню, когда еще я был ребенком и был у отца в гостях в Партийном (!) переулке, пришел дядя Лёва Горнунг (если не ошибаюсь). Отец сидел на диване, под одеялом, кажется, он был нездоров. Дядя Лёва остановился на пороге и сказал:
— Знаешь, Арсений, Мария Даниловна умерла.
Отец некоторое время смотрел, не понимая, потом немного отвернулся и заплакал. Он выглядел очень несчастным и одиноким, сидя на диване под одеялом. Мария Даниловна — это моя бабушка по линии отца. Отец ее очень редко видел. И тоже, кажется, стеснялся чего-то. Может быть, это семейное, вернее, фамильное? А может быть, я и ошибаюсь насчет отца и бабушки Марии Даниловны. Может быть, у них были совсем другие отношения, чем у меня и матери. Мать иногда говорила о том, что Арсений думает только о себе, что он эгоист. Не знаю, права ли она… Обо мне она тоже имеет право сказать, что я эгоист. Я, наверное, эгоист. Но ужасно люблю и мать, и отца, и Марину, и Сеньку. Но на меня находит столбняк, и я не могу выразить своих чувств. Любовь моя какая-то недеятельная. Я хочу только, наверное, чтобы меня оставили в покое, даже забыли. Я не хочу рассчитывать на их любовь и ничего от них не требую, кроме свободы. А свободы-то и нет, и не будет. Потом, они меня осуждают за Иру, и я это чувствую. Ее они любят, и любят нормально и просто. Я не ревную, зато хочу, чтобы меня не мучили и не считали святым. Я не святой и не ангел. А эгоист, который больше всего на свете боится страданий тех, кого любит.
Пойду читать Гессе.
Андрей на съемках «Соляриса»
Прочитал «Мы» Замятина. Очень слабо и претенциозно. Этакая рваная, «динамическая» проза, якобы. Какая-то противненькая.
Сегодня смотрел «Ватерлоо» Бондарчука. Бедный Сережа! Стыдно за него.
Сегодня ко мне подошел один итальянец. Его зовут, кажется, Роберто Кома. Администратор по «Ватерлоо» со стороны Лаурентиса.
Спрашивал меня о возможности пригласить меня на постановку. Я посоветовал ему прочесть «Иосифа» Т. Манна. На всякий случай. Если это выгорит, есть смысл ставить «Чуму» Камю.
Мы с Сашей Мишариным вполне могли бы написать сценарии. Да! Встретил Аллу Г[ербер]. Оказывается, Саша был в страшном запое. А сейчас на два месяца в армии. На сборах. Несчастный Саша! Правда, ему удалось, кажется, устроиться в газету. Армия и Саша! Нечто совершенно взаимоисключающее.
Видел фильм Бунюэля — забыл название (Да! «Тристана») — очень плохо: о женщине, которой ампутируют ногу и которой иногда снится колокол с головой ее мужа — отчима, вместо языка, — нечто несусветно пошлое. Бунюэль иногда позволяет себе подобные падения.