Мартовский снег
Шрифт:
И вот теперь почудилось, что вечно недовольный, сварливый старший деверь-чабан той самой своей короткой плетью, которой ни за что ни про что отхлестал покорную изможденную клячу, вдруг в одночасье разбил в пух и прах ее так старательно взлелеянное в мечтах видение. Что он мелет, несчастный? Как мог ее сын, первый ученик школы, так сплоховать и учиться там, где ему не разрешат стать даже скотным лекарем?! Что же он натворил, бедолага?! Никому ни слова не говорила о своих сомнениях и смятении, однако саднящая боль все эти долгие годы таилась клубком, свернувшись в уголке души, пока не пришло однажды от сына коротенькое письмо с ликующей вестью: «Ана, нам с тобой дают квартиру!» Когда уезжала из родного аула, состарившийся деверь-чабан вдруг прослезился на прощание:
— Доброй и верной невесткой нам была, к сердцу приросла. Теперь наш грамотей-племянник... пес этакий... выучился и тебя от нас за тридевять земель забирав . Кто знает... увидимся ли еще когда-нибудь?..
Она ответила:
— Не убивайтесь, старший деверь. И не осуждайте меня. Я ведь, когда мой единственный сыпок дорос до того, что сам мог удержаться за гриву копя, поклялась святым духам, что не стану ему мешать пи в чем. Куда поедет, кого возьмет, чем займется — его воля. Я же только буду при нем, постараюсь быть ему поддержкой и подмогой. И умру там, где настигнет меня смерть. Слово свое сдержу. Не обижайтесь, что уезжаю от вас. С кем же мне еще быть, как не с сыном? Пожелайте нам удачи. И да минуют нас всех беды-горести!
Аулчане, собравшиеся, на проводы, были растроганы.
— Ах, милая,— сказали старейшины,— хоть и долгополая баба, а мудро рассудила. Да сопутствует ей счастье- удача!
«И я, аллах... сберегла я чадо кровное от хищника крылатого, от зверя клыкастого... дай мне и остаток жизни прожить при нем. Ни о чем больше не молю тебя. На окраине чужого города, на чужом кладбище покоится прах его дедушки. Неизвестно, где и под каким кустом захоронены бренные останки его отца. Так чем я их лучше? Душой? Судьбой? Или телом? Мне ли выбирать, где прожить остаток своих дней и где, в какой земле лежать после кончины?! Если в роковой час постоит у моего изголовья родной сын, а потом бросит в мою могилу горсть земли — я благодарна судьбе...» Так рассуждала она про себя, трясясь в кабине разболтанного колхозного грузовика, грозившего развалиться на ухабистых дорогах родного края, который она покидала, быть может, навсегда.
Слева и справа мелькали, раскаленными угольями обжигая глаза и душу, сызмальства знакомые холмы и песчаные увалы. Вдалеке, за барханами, плавящиеся в причу- дливом мираже, смутно темнели могилы предков. Из-за угла испуганно выскакивала стайка чутких косуль, разбегалась врассыпную и через несколько мгновений, снова сбиваясь в косяк, сторожко смотрела вслед. Впереди машины, со свистом прорезая воздух, ошалело носились белогрудые ласточки с острыми раздвоенными хвостами.
Все родпое и близкое вокруг провожало ее с грустью жгло сердце, тянулось к ней, точно оплакивая разлуку.
А уже в поезде, на монотонно качавшейся полке, ей при снился сон. В верховом, чей треух смешно вздрагивал в такт рыси, она узнала свекра. Узнала и всерьез испугалась. А что, если свекор вдруг гневно закричит: «Куда вы улепе тываете, разворошив родное гнездо, а?!» Что она, сноха, тогда ответит? Но свекор ни слова не сказал, только издали помахал рукой. А сам заспешил-погиался за иышиохвостой красной лисицей... «Что за наваждение? Свекор ведь никогда не увлекался охотой...» — подумала она во сне и проснулась.
II вот, добравшись из такой дали в столичный город, кое-как приютилась в чужом доме. Всю жизнь сама собой распоряжалась в собственной юрте, а тут вдруг, когда уже. казалось, птица счастья уселась па плечо, надо было угождать чужим людям, у которых сын снимал угол. Она пригорюнилась было и все чаще вспоминала предостережения старшего деверя-чабана.
А потом, когда вошли в новую квартиру, глазам своим не поверила — растерянно озиралась то па потолок, то па пол, и сын, покосившись на нее, усмехнулся. Оказывается, не забыл, сердешный, тот давнишний разговор.
— Ну что, апа? — заулыбался он, — Вышел из меня человек?
— Вышел, вышел, мой жеребенок! Да еще какой!
Нет, не забыла опа, как бушевал, бывало, старший деверь-чабан, недовольный тем, что племянник день-деньской малюет что-то на бумаге. «Почему пе запрягаешь его в работу?! — шумел он на невестку.— Думаешь, из его мазни выйдет толк?!» Какой с бедняги чабана спрос, если он привык видеть смысл жизни и богатство лишь в той отаре, которая послушно трусит перед ним? Откуда ему знать, что «мазня» племянника хотя и пе может обернуться достоянием, но вполне может обеспечить теми разноцветными бумажками, на которые обретают всевозможные житейские блага?..
И потекла жизнь своим чередом, и, похоже, сбываются не предсказания старшего деверя, у которого, по поговорке, волос короток, да ум долог, а досужий трек аульных баб, у которых долог волос, да короток ум. В самом деле, разве эта квартира — не тот самый сказочный терем, где сверху блестит, снизу сверкает, а посередке ханша обитает? II разве не она, степнячка, восседает в этом тереме ханшей па вчетверо сложенных белых подстилках? Все получилось так, как говорили аульные невестки-подружки. Только где опа, та крашеная тонконогая краля, которую однажды, ни слова не сказав матери, приведет в дом ее ненаглядный сын? Неужели тут аульные вещуньи допустили промах?
Каждую женщину, которой судьбой уготовано стать матерью, неминуемо ждет день великой тревоги и день великой радости. Так вот, день великой тревоги опа благополучно пережила: дочку посчастливилось выдать замуж за человека из достойного, состоятельного и самостоятельного рода. Можно сказать, повезло, и от сердца сразу отлегло: отныне уже не надо матери беспокоиться о судьбе дочери и ее детях — настоящих и будущих. Она, как говорится, в надежных руках и за каменной стеной. А день великой радости, когда сын наконец-то приведет в новый дом желанную невестку, что-то явно запаздывает и заставляет темноликую старуху в высоком белом тюрбане целыми днями томиться-горевать в одиночестве у широкого — во всю стенку — окна.
Каждый день сын рано уходит из дому. А возвращается поздно. Иногда приходит веселый, сияющий, а случается, притащится как в воду опущенный, усталый. Правда, на все расспросы матери отвечает подробно, как прилежный ученик у доски. Пока он говорит, вроде все ясно, а умолкнет — бедная мать и не сообразит, что к чему. В последнее время, догадавшись о непонятливости матери, сын все реже пускается в обстоятельные объяснения и лишь бросает на ходу:
— Не беспокойся, апа, ничего страшного.
Для человека, изнывающего от тоски и одиночества изо дня в день, эти слова но могут послужить утешением. Еще вчера она, казалось, знала все о своем дитяти, знала, что его тревожит, где болит, отчего печален, чему радуется, а теперь собственный сын, плоть от плоти ее, вроде стал чужим: у него, оказывается, есть свое дело, своя жизнь, свои тайны, своп радости и горести. И у родной матери ужо нет нрава лезть ему в душу. Просто неприлично донимать взрослого мужчину назойливыми вопросами: отчего невесел, почему пропал аппетит, какая забота омрачает душу. Вот и молчишь поневоле. Варишь-готовишь, стол накрываешь, самый лакомый кусочек подкладываешь, каждое движение ловишь, в рот смотришь. А приляжет — на цыпочках по дому ходишь, следишь, ладно ли спит, приоткрыта ли форточка, высока ли подушка, тепло ли одеяло. И уже ласковые слова, как прежде, вслух по скажешь. Сон его потревожишь, да и телячьи нежности сыну не очень-то по душе. Вот и говоришь про себя или бормочешь чуть слышно, уйдя в свою комнату, усевшись па свою постель сама с собой, точно тронутая, разговариваешь.