Мать. Дело Артамоновых
Шрифт:
Мог ли думать Лев Толстой, обсуждая с М. Горьким замысел его будущего романа, что в этом романе, который явится одним из ярких свидетельств непреходящего значения великой школы толстовского реализма, будет, помимо всего прочего, показан конец «толстовщины», конец самой почвы, из которой росли такие учения?
Характеризуя творческий метод советской литературы, М. Горький говорил: «Социалистический реализм утверждает бытие как деяние, как творчество…» (27, 330). И (можно к этому добавить) осуждает бытие как пассивное подчинение ходу вещей, как отказ от творчества и борьбы. «Воскрешение» души Ниловны началось с тех пор, как она почувствовала себя «при деле» — стала участвовать в революционной борьбе рабочего класса, в историческом творчестве народных масс. «Разрушение личности» было неизбежным возмездием для каждого, кто «впрягся» в «дело», подобное артамоновскому, в «дело» эксплуатации чужого труда, чужого творчества, в «дело», направленное против народа, против революционного развития действительности.
Существует мнение, что «общечеловеческое» в искусстве противостоит конкретно-историческому, как «вечное» — временному, что эти «начала» всегда мешают друг другу и что расширение одного из них неизбежно приводит к сужению другого. Такое мнение вообще ошибочно, а когда речь идет о социалистическом реализме — ошибочно вдвойне. Произведения М. Горького конкретно-историчны не только в том отношении, что все изображенное в них отчетливо соотнесено с историческим процессом, но и по всему своему пафосу, тону, «настрою». Они были нередко остро злободневными и почти всегда — «очень своевременными». Роман «Мать» защищал не просто революцию, а большевистскую тактику в ней, активно вмешиваясь в споры о том, следовало ли пролетариату подниматься на борьбу против самодержавия, когда еще не было гарантии успеха, надо или не надо было браться за оружие. Роман «Дело Артамоновых» вмешивался столь же активно в спор не меньшего значения: возможен ли в России поворот назад — реставрация капитализма?
Постановка этих актуальнейших политических вопросов не только не мешала, а всемерно помогала М. Горькому ставить вопросы широкого, философского, подлинно общечеловеческого смысла: человек и общество, человек и история, человек и мир. Отвергая буржуазную концепцию человеческой личности, берущую за основу не общественную сущность человека, а личность в ее противостоянии обществу, Горький показывал, что эта концепция оправдывает не свободу личности, а ее опустошение и разрушение, что нет большей опасности для индивидуальности, чем индивидуализм. Он всесторонне обосновывал тот вывод, что почву для подлинной свободы личности создают лишь социализм и социалистическое миропонимание, превращающие человека из раба жизни в ее хозяина, из жертвы истории в ее творца.
О литературе нашего века можно сказать, что чем глубже и чем последовательнее ее реализм, тем яснее она показывает не только величайшую справедливость идей социализма, но и их непобедимость, историческую неизбежность их конечного торжества. Вот почему творческий метод передовой литературы нашего века получил название метода социалистического реализма. И вот почему центральной фигурой в мировом литературном процессе XX столетия был и остается основоположник социалистического реализма М. Горький.
МАТЬ
Часть первая
I
Каждый день над рабочей слободкой, в дымном, масленом воздухе, дрожал и ревел фабричный гудок, и, послушные зову, из маленьких серых домов выбегали на улицу, точно испуганные тараканы, угрюмые люди, не успевшие освежить сном свои мускулы. В холодном сумраке они шли по немощеной улице к высоким каменным клеткам фабрики, она с равнодушной уверенностью ждала их, освещая грязную дорогу десятками жирных, квадратных глаз. Грязь чмокала под ногами. Раздавались хриплые восклицания сонных голосов, грубая ругань зло рвала воздух, а встречу людям плыли иные звуки — тяжелая возня машин, ворчание пара. Угрюмо и строго маячили высокие черные трубы, поднимаясь над слободкой, как толстые палки.
Вечером, когда садилось солнце и на стеклах домов устало блестели его красные лучи, — фабрика выкидывала людей из своих каменных недр, словно отработанный шлак, и они снова шли по улицам, закопченные, с черными лицами, распространяя в воздухе липкий запах машинного масла, блестя голодными зубами. Теперь в их голосах звучало оживление и даже радость, — на сегодня кончилась каторга труда, дома ждал ужин и отдых.
День проглочен фабрикой, машины высосали из мускулов людей столько силы, сколько им было нужно. День бесследно вычеркнут из жизни, человек сделал еще шаг к своей могиле, но он видел близко перед собой наслаждение отдыха, радости дымного кабака и — был доволен.
По праздникам спали часов до десяти, потом люди солидные и женатые одевались в свое лучшее платье и шли слушать обедню, попутно ругая молодежь за ее равнодушие к церкви. Из церкви возвращались домой, ели пироги и снова ложились спать — до вечера.
Усталость, накопленная годами, лишала людей аппетита, и для того, чтобы есть, много пили, раздражая желудок острыми ожогами водки.
Вечером лениво гуляли по улицам, и тот, кто имел галоши, надевал их, если даже было сухо, а имея дождевой зонтик, носил его с собой, хотя бы светило солнце.
Встречаясь друг с другом, говорили о фабрике, о машинах, ругали мастеров, — говорили и думали только о том, что связано с работой. Одинокие искры неумелой, бессильной мысли едва мерцали в скучном однообразии дней. Возвращаясь домой, ссорились с женами и часто били их, не щадя кулаков. Молодежь сидела в трактирах или устраивала вечеринки друг у друга, играла на гармониках, пела похабные, некрасивые песни, танцевала, сквернословила и пила. Истомленные трудом люди пьянели быстро, и во всех грудях пробуждалось непонятное, болезненное раздражение. Оно требовало выхода. И, цепко хватаясь за каждую возможность разрядить это тревожное чувство, люди, из-за пустяков, бросались друг на друга с озлоблением зверей. Возникали кровавые драки. Порою они кончались тяжкими увечьями, изредка — убийством.
В отношениях людей всего больше было чувства подстерегающей злобы, оно было такое же застарелое, как и неизлечимая усталость мускулов. Люди рождались с этою болезнью души, наследуя ее от отцов, и она черною тенью сопровождала их до могилы, побуждая в течение жизни к ряду поступков, отвратительных своей бесцельной жестокостью.
По праздникам молодежь являлась домой поздно ночью в разорванной одежде, в грязи и пыли, с разбитыми лицами, злорадно хвастаясь нанесенными товарищам ударами, или оскорбленная, в гневе или слезах обиды, пьяная и жалкая, несчастная и противная. Иногда парней приводили домой матери, отцы. Они отыскивали их где-нибудь под забором на улице или в кабаках бесчувственно пьяными, скверно ругали, били кулаками мягкие, разжиженные водкой тела детей, потом более или менее заботливо укладывали их спать, чтобы рано утром, когда в воздухе темным ручьем потечет сердитый рев гудка, разбудить их для работы.
«Мать». Кукрыниксы
Ругали и били детей тяжело, но пьянство и драки молодежи казались старикам вполне законным явлением, — когда отцы были молоды, они тоже пили и дрались, их тоже били матери и отцы. Жизнь всегда была такова, — она ровно и медленно текла куда-то мутным потоком годы и годы и вся была связана крепкими, давними привычками думать и делать одно и то же изо дня в день. И никто не имел желания попытаться изменить ее.
Изредка в слободку приходили откуда-то посторонние люди. Сначала они обращали на себя внимание просто тем, что были чужие; затем возбуждали к себе легкий, внешний интерес рассказами о местах, где они работали, потом новизна стиралась с них, к ним привыкали, и они становились незаметными. Из их рассказов было ясно: жизнь рабочего везде одинакова. А если это так — о чем же разговаривать?
Но иногда некоторые из них говорили что-то неслыханное в слободке. С ними не спорили, но слушали их странные речи недоверчиво. Эти речи у одних возбуждали слепое раздражение, у других смутную тревогу, третьих беспокоила легкая тень надежды на что-то неясное, и они начинали больше пить, чтобы изгнать ненужную, мешающую тревогу.