Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Я регулярно бываю там у них, в этой крысиной банковской норе, и мне известны их ближайшие планы…

Молча и недоверчиво уставясь на сына, Наум Лазаревич кивает, чтобы тот продолжал дальше. Сам черт их сегодня не разберет, этих акселератов, не признающих ни правил приличия, ни даже простой советской формальной логики.

– Деньги попросту уплывут, и очень скоро, и никто ничего не докажет, – с неожиданной взрослой уверенностью сообщает Женя, – надо идти прямо сейчас, немедленно!

– Да как же… – пытается сопротивляться Наум Лазаревич, – … городская дума гарантирует…

И сам же себя тормозит, он ведь не вчера родился: этого и следовало ожидать от битком набитой ворами и прохиндеями думы.

– Я влез в их компьютер, – заметив податливость отца, поясняет Женя, – и вижу: они переводят счета за бугор, осталось совсем немного…

Ну, ладно, пошли. По дороге в «Европейский престиж» Наум Лазаревич притормаживает и со всей, на какую только способен, пытливостью, спрашивает:

– Как тебе это удалось?

– Я компьютерный гений, – скромно и на ходу отвечает Женя, – влезу куда угодно. Кстати, я у них неофициальный консультант.

Наум Лазаревич замирает, как от удара футбольным мечом в лоб: на его глазах происходит что-то, намного опережающее его собственную, интеллигентную приспособительную игру, что-то чрезвычайно умное, но и… перечащее разуму, втискивающее разум в простые, как дважды два, формулы мертвого рассудка. И если бы кто-то мог теперь все это остановить… вернуться хотя бы к застойной, полузадушенной и полуслепой советской честности… честности ворующего не всё… но теперь-то ведь хочется умыкнуть всё! Хочется пожить наконец демократично, будто ты и не нюхал никогда напрасность вяло текущего, помноженного на хроническую сонливость гулаговского трудолюбия, гарантирующего тебе пожизненную недоношенность ума и воли. Все-таки тогда была еще какая-то надежда, а теперь вот и самая абсурдная мечта сбылась, а дальше – только больше того же самого. Больше, еще больше, еще и еще больше… Зарабатывай, вертись, приспосабливайся, будь как все. От этой счастливо сбывшейся демократической мечты веет уже сегодня тотальностью заранее обесцвеченного будущего: все мы вползем в него, одновременно взяв курс на молчаливое согласие с расклевывающей нас хищной политикой, подменяющей собой любое иное общественное шевеление. Ты хочешь, бывает, присмотреться, какие-такие вопросы волнуют сегодня искусство, промышленность, образование или церковь, и обнаруживаешь только один-на-всех, и притом, политический, вопрос. Вопрос о власти, натягивающей себя, как кондом, на что попало стоящее торчком. Скучно, товарищи, так с вами жить.

Но жизнь тащит нас дальше, гонит по пустырям сор, жжет на ветру ветошь, и вот уж и не узнать тебя, перестроившегося, зато нетрудно спутать с соседом: ничем ты его не хуже, и оба вы завидуете нашему Абрамовичу, тот вовремя очукчился. Ну а дальше, дальше-то что?

Не отставая от Жени, увертливо, несмотря на грузность тела, проталкивающегося через выстроившуюся поперек асфальта очередь – дают без талонов сахар – Наум Лазаревич не раз уже обронил в мыслях сомнение: забирать из банка так выгодно размещенный капитал?.. рушить ни с того ни с сего свое же ближайшее будущее? Он ведь начал уже присматривать причерноморский, близ Одессы, участок, чтоб соток на пятьдесят и обязательно с молодой ореховой рощей… И вот теперь губить задуманное? Но, с другой стороны…

Зашли в «Европейский престиж», осмотрелись: никаких примет паники, все на своих местах, очередь мерно омывает несколько окошек, заглатывающих лишнюю валюту, возле двери охранник в омоновской форме. Незаметно оглянувшись по сторонам, нет ли знакомых, Наум Лазаревич нехотя тащится за сыном к обитому пятнисто-зеленым малахитовым пластиком окошку, достает за его спиной бумаги из старой нотной, с завязками, папки. Ждет.

В окошке сытенькая, напудренная с раннего утра милка, накладные фиолетовые коготки деловито царапают лист договора, ресницы, тоже накладные, то и дело прихлопывают удлиненные карандашным контуром сонные глаза.

– Ну и чего вам? – наконец спрашивает она, пока еще не добравшись до сути дела.

Женя ложится сисястой грудью на пластиковый малахит, просовывает в окошко баклажанный, как у отца, чувствительный к малейшим в воздухе примесям, нос, гудит подростковым ломающимся басом:

– Договор аннулируем, деньги налом.

Та сразу в обратную:

– Операции временно закрыты, приходите через месяц…

Но Женя по-прежнему лежит грудью на малахите, он тут что ли не консультант? И не надо болтать «через месяц», такого времени не существует, есть только сейчас, сию минуту.

А милка царапает ноготком окошко, ей уже на обед, и после обеда будет то же самое, не надейтесь. Наум Лазаревич облегченно за спиной сына вздыхает: через три дня ведь снимать проценты. Но Женя басит напоследок в окошко:

– Мне, Светик, администратора.

И она, оказавшись Светиком, с негодованием протыкает его удлиненно-карандашным взглядом и идет звать «самого». Обернувшись к отцу, Женя самоуверенно ухмыляется: будто бы эта дура не в курсе, что консультант – лицо особое. Располагается на малахите поудобнее.

Приходит «сам», жмет через окошко женину лапу, торопливо и как-то даже подневольно, лицо уставшее, будто с похмелья, глаз за модной черной оправой не видно, руки в белых манжетах, не замусоленных.

– Женя, зачем это Вам? – доверительно и как бы даже душевно, интересуется он, бегло просмотрев договор, – Это ведь Ваш отец? – Женя чуть подвигается, уступая ему вид на Наума Лазеревича, – Так скажите ему, что банк наш процветает, как никогда, и мы планируем повысить проценты по вкладам…

– Мы забираем, Костя, вклад, прямо сейчас, – с такой же доверительностью и, как кажется Науму Лазаревичу, с оттенком угрозы, возражает шефу Женя, – Сию минуту. Ты же не хочешь, чтобы…

Тот сразу мертвеет лицом, берет привязанную к стойке ручку, черкает размашисто на листе, молча передает Жене. И эта мгновенная понятливость, не обременяющая себя никакими лишними словами, пугает Наума Лазаревича гораздо больше, чем даже мысль о потере денег: в какую-такую игру ввязался Женька? И что теперь делать с рухнувшей на него наличкой?

13

В заброшенном парке перед бывшим дворцом культуры, все еще по-свойским называемом Карлушей, в честь когда-то властвующего здесь Карла Маркса, стали собираться по вечерам решительные, озлобленные, готовые с кем-то немедленно расправиться люди. Не то чтобы совсем уж голодные или бомжи, но со значительной на жизненные обстоятельства обидой, отравленные несправедливостью, а еще больше – напрасностью что-либо о сути происходящего разузнать. А суть, эта великая, многорукая чародейка на продуваемых инфляционным ветром пустырях, одна и только одна: грабеж средь бела дня. Грабь, пока тебя самого не ограбили. Оно, конечно, такое уже сколько раз бывало и раньше, царя в русских головах уже сто с лишним лет как ни у кого нету, и всякий раз революция пробирается в ни о чем не подозревающую жизнь в чистеньком, для новорожденного, чепчике и не загаженных пока что пеленках, да, пока еще не окровавленных. И такая при ней, революции, милая сердцу колыбельная, убаюкивающая даже самых не сонливых, и петь ее поручено всем вместе, в один голос. Сочинитель же революционной музыки и пламенных слов всегда анонимно упасен от судопроизводства истории, предъявляющей счет только исполнителям, дружно врубающим штык в спину соседа. Эх, сосед! Он ведь тоже теперь тут, тусуется после безденежного рабочего дня в полутемном, промозгло сыром парке, назло, быть может, самой погоде. Стоят, мерзнут, матерятся.

Дмитрий идет из библиотеки, в башке бушует Фрейд, коварно подговаривая разголиться прямо тут, при людях… а сам-то он, Зигмунд, кто? Пошлый заземлитель таинственного, облапавший родную сестру и мать, безвкусно обставивший собственное неудачливое детство и в целом – вполне разумный и даже совсем приличный, нормальный еврей. Любитель, скажем так, порнографии, какой же еврей ее не любит. И это между нами, читателями, и есть та трехтысячелетняя соль, что у всех у нас теперь на ранах: соль голого интеллектуализма. Шевели наследственными извилинами, кумекай, изобретай, пламенно призывай, внушай, не скупись на расстрелы – короче, будь теми дрожжами, без которых тесто всего лишь мука и никакой не хлеб. Дрожжи истории, они тут, в этих великих – Маркс, Фрейд, Троцкий – именах, размазанных кроваво-красным по стенам тюрем, сортиров и концлагерей. Но кто же, кто во всем этом никуда не годном мире вспучивает эти дрожжи? Кто дает им подняться? Кто? Остановившись, Дмитрий смотрит на непрерывно густеющую толпу, люди идут с работы, но – не домой, им тут гораздо интереснее. На деревянном помосте, когда-то служившем сценой для летних вылазок городского симфонического оркестра, теперь движение, чуваки с какими-то бумагами: толкаются, кричат друг на друга, только что не дерутся. Прислушаешься, и ничего толком не разберешь, и ясно только одно: все чем-то очень недовольны. А погода, давай себе и дальше портиться: вот уже и мелкий крупяной снежок, бьет по морде, сколько ни отворачивайся, забивается за поднятый воротник, сбивается под ногами в комки грязи, а всем тут еще стоять и стоять. Стоять, пока не рухнет проклятое здание «Европейского престижа», умело подточенное профессионально надрессированными крысами, сожравшими не только кредит и дебет, но и саму идею рубля, идею в общем-то русскую… Вот бы сюда Бердяева, на экспертизу, сказал бы, что и это надо изжить, да еще и не это… Изжить – это вроде как перестать ощущать, привыкнув, если верить Ожегову, а верить сегодня больше уже некому. Есть у Дмитрия такой большой словарь, а в нем – слова. Словами можно удобрить какое хошь, хоть и самое паскудное начинание: начнем, товарищи, все вместе, поднатужимся, дружней, ухнем, крякнем, и не оборачиваться назад, не заглядывать вперед, а только топать в ногу, в ногу… с пустыми при этом руками, головами и животами… Так мы и шли, попутно отстреливая случайно к нам прицепившихся, лишних. А мы – это кто? Да в общем-то никто. По крайней мере, не я. Меня тут вообще никогда не было, я только жду и надеюсь… да на кого же мне, кроме себя– то надеяться? А себя пока нет. Поэтому и хозяйничают тут всякие… революции. И последняя из них, нынешняя, обозвавшая себя же пере-над-стройкой, только по видимости месит валюту и нефть, являясь на самом деле аварийным приспособлением источенного недоеданием мозга к полному и окончательному растлению всей мыслительной деятельности. Смешать, как в свинячьей лохани, все имеющиеся понятия о добре и зле, чтобы никто уже не отличал по вкусу истину от предательства, да чтобы и сам вкус был один-на-всех, задаваемый, как звон камертона, дребезжанием все той же, революционной струны, которую дергают все те же Фрейды-Марксы-Троцкие. И люди стоят в темноте и под снежной крупой и ждут. Дураки в общем-то, шли бы лучше домой. Кто-то толкает Дмитрия, прет бегемотом сквозь гущу озябшей толпы, смыкающейся за ним вновь, как потревоженная на болоте тина, и он узнает со спины Женьку: в недавно купленной дорогущей дубленке, хорошо утепляющей широкий бабий зад, с портфельчиком под мышкой.

Поделиться с друзьями: