Мечты и кошмар
Шрифт:
Одна из его первых вещей, обративших на себя внимание, была «Смерть Ланде» в «Журнале для всех» (Миролюбова). Этот журнал в те годы очень «современничал», претендовал, с одной стороны, на демократизм (был вовсе не «толстый журнал», выходил синенькими тетрадками), а с другой — щеголял самой «последней» беллетристикой, там Л. Андреев напечатал даже свой знаменитый рассказ «В тумане», столь же знаменитый, сколько противный: о гимназисте, всадившем кухонный нож в живот проститутки.
«Смерть Ланде» Арцыбашева — был рассказ «современный», т. е. по-современному написанный, но выделявшийся на фоне тогдашней современности прелестной своей свежестью, нежностью (да, вот это очень помню, именно — нежностью) и какой-то, уже ставшей для нас непривычной, — осмысленностью.
В литературной среде поднимались споры об этом рассказе и об Арцыбашеве. В нем находили отдаленно-родственные черты с Достоевским: Ланде мог бы быть, как сказал кто-то, внучатным племянником князя Мышкина.
Что молодой новый писатель талантлив — не сомневался никто. Мы радовались: не поможет ли нам он косвенным путем, поставить Л. Андреева на свое место. Горький уже был тогда на ущербе, и давненько не заявляли мне разные студенты, что идут жить «по Горькому», поступают в «босяки».
Во время этих разговоров о новом писателе, кто-то начал строить пессимистические предположения: вот увидите, пройдет несколько лет, — и Арцыбашева, тоже, насмерть заласкают; он талантлив? — Тем больше его жаль. От «успеха», вроде Горько-Андреевского, обязательно теряется голова; а не будете ли вы спорить, что голову потерять — всей птичке пропасть…
Да подождите, посмотрим. Конечно, не дай Бог никакому молодому таланту очутиться в обезьяних лапах «публики». Но будем надеяться, что Арцыбашеву не грозит потеря головы и не обрушится на него горьковский успех. Пусть пройдет несколько лет…
Несколько лет прошло.
Случайно (эти годы прошли для меня вне России), за расцветом молодого таланта мне следить не довелось. Арцыбашев сразу предстал предо мной автором «Санина» и… в сиянии успеха, который далеко превосходил горьковский (о Горьком в это время решительно никто уж не говорил, все забыли).
Сначала мы ничего не понимали, когда потянулись к нам, в Петербург, новые студенты и молодые люди просто, за советом: «Жить им или не жить «по Санину»?»
Затем, осведомившись о современном положении дел и нового романа — мы сразу, без всякого колебания, на подобные вопросы стали отвечать: нет, нет, не живите по Санину; сделайте милость, очень вам не советуем.
Если же кто-нибудь начинал дуться или недоумевать: «Вы отрицаете Арцыбашева?»… мы ему тихонько старались пояснить, что, быть может, «не жить» по Санину еще не значит отрицать Арцыбашева. Что, быть может, жить «по Санину» — вовсе не окажется жить «по Арцыбашеву…».
У меня был в то время лит. критический отдел в «Русской Мысли». Я — критик строгий, «не смотрящий ни на чье лицо…». И, однако, мне не хотелось трогать ни «Санина» (который был для многих соблазнительным, не скрываю), ни Арцыбашева: пусть «переборщил» он, по-русски, а все же чувствовалась в этом писателе коренная добротность, тот упругий стержень, с которым никакие грехи не страшны. У Горького, ни в нем самом, ни в таланте его, с самого начала и до конца, такого стержня не было; оттого, должно быть, и не ощущался он никогда как «человек» (не говоря о писателе).
И я решаю ждать снова, ждать следующих шагов писателя (кстати сказать, виделись мы с Арцыбашевым всего единственный раз в жизни, мельком, задолго до «Санина»).
Пусть пройдет еще несколько лет…
И опять прошло несколько… но не лет, впрочем, а несколько сот лет. Считать нам, русским, десятые годы XX века за годы, а не за столетия — просто невозможно. Ведь это — время, когда неоформленное — оформилось, неопределенное — определилось, все тайное стало явным, и каждый пошел к своему месту. Как будто самый страшный суд уже был и только что кончился, приговор не для всех еще приводится в исполнение…
На этом судилище я не знаю писателя, — ни одного! — лицо которого осталось бы столь неомраченным, ответы которого были бы столь ясны, тверды и чисты. Его человеческая и писательская «добротность» не обманула, сказалась в самое нужное время и так, как нужно.
Да, Арцыбашев «единственный» из писателей; если и есть у других такая же беспримесная, чистая ненависть к убийцам России, такая же готовность на всякую борьбу, на всякую жертву ради воскресения родины, — эти чувства — увы — слишком часто соединяются с тоской о России прошлой, невозвратимой и ненужной; но Арцыбашев, при всей кристальной непримиримости своей к большевикам, хочет России не старой, а новой, не рабской — но свободной. Большевики для него не только убийцы тела: они повинны в грехе, какой «не прощается ни в сем веке, ни в будущем»: они — хулители и гонители Духа Божьего, в человеке проявляющегося; Духа свободы, красоты, творчества, истины и любви…
Это понял Арцыбашев, и дело, которое он делает здесь с момента оставления России, — действительно первое дело; к нему все остальные дела должны сами «приложиться». Кто из нас, чье оружие — слово, поднял это оружие с арцыбашевской смелостью и до сих пор — до сих пор! — не устал от постоянной борьбы? Кто из нас день за днем живет в этой борьбе?
Вот когда хочется мне дать совет всем студентам и здешним молодым людям (старым тоже), хотя бы они и не спрашивали как им жить. Не спрашивают, а жить-то, однако, не умеют. Им и следует дать совет, добрый, хороший совет: живите не по Санину и, Боже сохрани, не по Горькому: живите по Арцыбашеву!
О ЛЮБВИ
«Первый шаг к успешному разрешению всякой задачи есть сознательная и верная ее постановка: но задача любви никогда сознательно не ставилась, а потому никогда и не решалась, как следует».
К этим словам Вл. Соловьева нужно внести поправку: задача любви не только не ставилась правильно, а вообще не ставилась и не ставится; на любовь не смотрят как на задачу, а лишь как на данный факт, на состояние (нормальное для одних, болезненное для других), которое человек переживает, но которое ни к чему его не обязывает… тем более, что состояние это всегда временное.
Вопрос общественности — очень существует, как проблема. Принимается, что к ней «следует относиться сознательно и самодеятельно направлять этот процесс к высшим целям». Даже вопрос о человеческой личности часто мыслится в виде проблемы. Есть, таким образом, дело общественное, дело личное, но нет «дела любви».
Вот тут мне приходится провести первую черту разделения: между теми, кто, хотя бы бессознательно, чувствует, что любовь — мировая проблема, вопрос, не менее других актуальный и процессуальный, что в любви есть смысл, который нам должно разгадать, — и людьми иного склада, не видящими в любви ничего, кроме весьма обычного житейского факта.
Для этих последних нет, конечно, интереса рассматривать несуществующий «вопрос»; да и к чему забираться на «фантастические высоты по поводу такой просто вещи, как любовь?». Но этих я и не приглашаю следовать за Вл. Соловьевым и за нами на эти «высоты» (кстати сказать, совсем не «фантастические»). К тому же вопрос (чего и Вл. Соловьев не скрывает) — сложен, затемнен, труден. Кто не чувствует особенной нужды осмыслить любовь — тем нет и нужды им заниматься.
Любовь может стать проблемой лишь в связи с другими проблемами и требует, для первой постановки своей, некоторых общих предпосылок. Прежде всего — взгляда на мировой процесс как на процесс восхождения, сопровождаемый, во времени, борьбой двух начал: Бытия и Небытия. Отсюда вытекает и поставленная перед человечеством тройная — или триединая — задача, три, нераздельно связанных между собою вопроса: 1) о «я» (личность), 2) о «ты» (личная любовь) и 3) о «мы» (общество).