Медведица, или Легенда о Черном Янгаре
Шрифт:
Не возьмет сумеречницу ни огонь, ни холодное железо, ни серебро заговоренное. Не страшна ей ветвь омелы и робкая, богами благословенная осина. Не остановит жадную текучая вода…
Однажды появившись, будет она с каждым днем сил набирать.
И как ее убить?
Я не умею.
А значит, она убьет меня.
Моя клетка открылась и смотритель с длинной палкой, на конце которой примотан был нож, сказал:
— Иди давай.
И палкой ткнул, но не в меня, в воздух.
Он все еще боялся.
Я тоже.
Дверь. И узкий проход. Решетки. За ними — совокупный звериный запах толпы. Она взбудоражена и ждет зрелища. Нельзя обманывать людей. Снова дверь, которая распахивается, а в меня швыряют камнем, поторапливая.
Как это было?
Как на той, брошенной мне под ноги дороге.
Белый песок, нагретый солнцем. Странно, что я чувствую тепло. И пытаясь его сохранить, зачерпываю горсть песка, а он, текучий, выскальзывает сквозь пальцы. Только к коже прилипают белые песчинки.
— Тварь! — этот голос вырывается из гула толпы. И в меня летит гнилая репа. Уклониться просто, но… люди отзываются свистом, гоготом.
Им смешно?
Что смешного в том, что меня убьют?
Я разглядываю решетку, за которую не перебраться — прочная и высокая. Прутья ее остры, а на остриях головы висят. Звериные и человеческие, а над головами кружатся мухи, и жужжание их в какой-то момент заглушает даже рев толпы.
Смотрю и на них, пришедших на арену.
Люди?
Наверное.
Когда-то были… и будут, когда покинут арену, унося с собой запах крови и хмель азарта. Сейчас же они все на одно лицо, и лицо это искажено. Мне страшно смотреть на него.
— Ату ее! Ату!
Этот крик заставляет обернуться. И я вижу собак, тех самых, что так желали добраться до меня. И сейчас они кружат, скалятся. На шкурах их свежие раны, а в глазах усталость.
Собаки — не люди.
Но я не хочу убивать их.
— Уходите, — шепчу, понимая, что голос мой не будет услышан.
Они рычат, жалобно, словно извиняясь за то, что нам выпало сойтись здесь во имя чужой забавы. И вожак, в котором явно есть волчья кровь, серый огромный, первым бросается на меня.
И падает под ударом лапы.
Он кувыркается, добирается до решетки и застывает комом плоти. Надеюсь, ему не было больно. Я поворачиваюсь к псам и скалюсь. Рычание мое заставляет людей примолкнуть.
А псы просто ложатся на песок…
— Ату ее! — кричит распорядитель и, силясь дотянуться, сует палку сквозь прутья. Но псы далеко и вставать не собираются. По рядам проносится разочарованный гул, и распорядитель вскидывает руку.
Четыре собаки.
Четыре стрелы.
Четыре свежих трупа.
И я понимаю, что выйти живым из этого круга не получится.
А сзади раздается лязг, и открываются ворота, чтобы пропустить…
…я ждала светловолосого парня с копьем, а на арене появился Олли. Мой брат ступил на песок, огляделся и презрительно сплюнул под ноги.
Он был бос и без рубашки. Кожаные штаны пестрели пятнами, а на груди Олли виднелась пара свежих ран. Левая рука была перевязана, но сквозь полотно проступили уже бурые пятна крови. В правой руке он держал копье, то самое, что должно было убить меня.
— Здравствуй, сестричка, — Олли опустил копье и решительно шагнул ко мне. — Говорил же, свидимся.
Он обнял меня-медведя.
А человека задвинул за спину, встав между мной и толпой.
— Знаешь, — Олли был весел. — Сейчас я безумно рад тому, что стою здесь, а не там.
Он указал на скамьи и людей, которые свистели и кричали.
Им нужна была кровь.
— Тебя убьют.
Как пса, который отказался драться. Всего-то взмах руки и стрела.
— Быть может… — беспечно отозвался Олли. — Не высовывайся, сестричка. И ты бы обернулась. У медведей шкура толстая…
Его плечи украшал узор свежих шрамов. И когда я прикоснулась, Олли дернул плечом:
— Подарок отца. Тем и лучше… меньше сожалений.
— Пиркко…
— Видел, — его взгляд блуждал по арене, по решетке, по рядам со зрителями. — Это из-за бабки все… ты маленькая была, вряд ли ее помнишь.
Помню, но смутно. Седые косы и черные бусины в них. Косы касаются друг друга, и бусины сталкиваются с сухим костяным звуком. Рука ложится мне на лицо, давит, заставляя голову задрать.
Пальцы пахнут травами.
Скрипучий голос песню поет, но песня обрывается… отцовский злой голос вклинивается меж словами, и старуха исчезает.
— И к лучшему. Бабка была с характером. Даже отец ее опасался. А меня от ее взгляда и вовсе в дрожь бросало… поговаривали, что это она на твою мать порчу навела. Думаю, и ты бы недолго прожила, только отец пригрозил, что если она вздумает баловаться… я помню тот разговор.
Олли говорил быстро, словно опасался, что не успеет рассказать всего, что должен.
— Он так и сказал «баловаться»… что он ее из дому выставит. Она шипела, что гадюка… а потом… в общем, не просто так Пиркко на свет появилась.
Старая ведьма не посмела тронуть меня. Но побоялась? Чего?
Что отберу я у законных детей родительскую любовь?
Стану что-то значить для отца?
Смешно даже думать о таком. Только смех этот до слез будет.
Олли пятился, тесня меня к закрытым уже дверям клетки. И говорить не переставал.
— Теперь-то я понимаю… как Пиркко родилась, так мама… она постарела быстро. Она и была-то не очень молода, но…
Некуда отступать.
Песок.
И решетка, сквозь которую выглядывает острие копья.
— Пиркко семь было, когда ее похоронили… а старуха следом ушла. Но я помню, как она Пиркко перед зеркалом усаживала и волосы чесала, все приговаривала, что нет на Севере девушки краше… она и умерла там… в комнате.
Олли часто дышал, и пятно на повязке расползалось.
— А Пиркко не заметила. Перед зеркалом сидела, любовалась…
Старуха не просто умерла — дар передала.
Или прокляла внучку?
Как знать.
— Она была хорошей девочкой. Милой… — Олли сплюнул под ноги и добавил. — Была.