Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мексиканская повесть, 80-е годы
Шрифт:

Кровать, огромная, как в отеле Акапулько, была накрыта тигровыми шкурами, у изголовья стояла тумбочка с подсвечниками и изображениями святых, а под ней — аппарат с кассетами, точь-в-точь как у Белобрысого в его подержанном «тандерберде», а на шкурах лежала сеньора Карреон, в чем мать родила, только с медальками, одну из которых, в форме морской раковины с золотой инкрустированной фигуркой Святой Девы Гуадалупе, сеньора положила себе на живот, шеф Мариано подбирался к ней, а сеньора заливалась кокетливым хрипловатым смехом пятидесятилетней матроны и говорила: нет, мой любименький, нет, мой король, имей уважение к твоей святой девочке, а он причитал, глядя на нее: ах ты, моя толстенькая блудница, ах, моя святая распутница, моя богиня с перламутровыми кудрями, любовь моя, а из магнитофона сочилось нескончаемое болеро: «не целовать мне твоих алых губ, пурпур жаркого ротика, не для меня сумасшедшая глубь твоей жизни источника».

Парни из служб и с кухни говорили ему: сразу видно, что ты шефу потрафил, малый, пользуйся, с ним сам дьявол не страшен. Только, если сможешь, мотай из бригады, опасная там работа, увидишь. А здесь, на кухне и в служебной части, горя не знаешь. Белобрысый ходил по служебному помещению, отвечая на телефонные звонки, и однажды пригласил Бернабе прокатиться на «ягуаре» молоденькой сеньориты, дочки супругов Карреон, — она учится хорошим манерам у монашек в Канаде, а ее машину надо иногда обкатывать, чтобы не застаивалась. Он сказал: ребята правы, шеф тебя отличил и приблизил. Пользуйся случаем, Бернабе. Ты втерся к нему в доверие и можешь обеспечить себя на всю жизнь, говорил Белобрысый, то бросая «ягуар», то придерживая, будто готовил лошадь для скачек, верно говорю, на всю жизнь. Главное — наматывай на ус разговоры, и тогда тебя голыми руками не взять, ты любого схватишь за горло, а тебя не взять, разве только прикокнуть. Если козырнешь правильно, у тебя все будет, деньги, бабы, машины, и жрать будешь, как они. Но ведь шеф Мариано учился, ответил Бернабе, сначала он стал лиценциатом, а потом нажился. Белобрысый его на смех поднял и сказал: шеф нигде не учился, кроме как в начальной школе, а лиценциатом его величают, потому что в Мексике так называют всякую важную персону, даже если человек не то чтобы учебник — обложку от учебника в глаза не видел, не будь кретином, Бернабе. Знай, что каждый божий день родится миллионер, который захочет, чтобы ты охранял его жизнь, его детишек, его денежки, его камешки. А знаешь, почему, Бернабе? Потому что каждый день родится и с тысячу таких шкетов, как ты, готовых дать под зад богатому, который родился в одно с тобой время. Один против тысячи, Бернабе. Знаю, выбирать нелегко. Но если будем сидеть там, где родились, далеко не уедем, затопчут. Лучше идти с теми, кто топчет, два санога — всегда пара, да еще какая, верно?

Шеф привел его в домашний бар, рядом с бассейном, показал портрет своей дочки Мирабельи, цветное фото на стене, правда, красивая? конечно, красивая, потому как сотворена с любовью, с чувством, со страстью, а без всего этого и жизни нет, ведь так, Бернабе? Сказал еще, что видит в нем себя, когда еще не оперился, когда не было крыши над головой, зато — все впереди. Завидую я тебе такому, говорил он, поблескивая запотевшими слепыми очками, потом у тебя будет все, но в тебе вспыхнет ненависть к себе самому, ненависть, потому что, как влезешь наверх, будешь терзаться от скуки и злости, понимаешь? с одной стороны, страшно опять рухнуть вниз, откуда выбрался, а с другой — хочется затеять драку, чтобы взобраться на самый верх. Спросил, есть ли у него невеста, не хотел бы он когда — нибудь жениться на такой девочке, как Мирабелья, и Бернабе сравнил девушку на отретушированной фотографии, среди бело-розовых облаков с Мартинситой, не вылезающей из бед и несчастий, но не нашелся, что ответить сеньору лиценциату Мариано, потому как и услышать «да» и услышать «нет» для того было бы одинаковым оскорблением, к тому же шеф не слушал Бернабе, он слушал себя, думая, что слушает Бернабе.

— Если горюешь и страдаешь, имеешь право заставить страдать других, мальчик. Это — святая правда, можешь мне верить.

Бригада

Вы соединитесь на мосту Альварадо, а потом прорывайтесь вниз по Росалес к Кабальито. [58] Но сначала одни подъедут на серы? грузовиках к улице Эроес и к Мине на севере; другие — к Понсиано Арриаге и Басилио Бадильо на юге, и таким образом мы возьмем их в кольцо. У всех наших должна быть белая повязка на рукаве и белая косынка на шее, и запаситесь платками с уксусом от газа, если прибудет полиция. Когда демонстрация окажется в полутора кварталах от Кабальито, вы от Эроес спуститесь по Росалес и ударите по ним сзади. Кричите «да здравствует Че Гевара», не жалейте глоток, чтобы все слышали, за кого вы. А демонстрантов обзывайте фашистами. Повторяю: «фа-шис-та-ми». Зарубите себе на носу: надо создать полную неразбериху, чтоб сам черт ногу сломал, и бейте во всю силу, не церемоньтесь, дубинками и кастетами, и выражайтесь как хотите, отводите душу, ребята, дубасьте их почем зря, в свое удовольствие, а те, кто подойдет с юга, кричите «да здравствует Мао», но друг друга не трогайте, будто не видите. Идите как на праздник, ребята, повеселитесь как следует, вы — настоящая ястребиная стая, которая теперь опустится на землю, на улицу, на асфальт, идите бейте витрины и железные занавесы, швыряйте камни в окна, это здорово настраивает против студентов, но самое главное — дать себе волю, когда с ними столкнетесь, крошите, не глядя, бейте ногами, бейте по головам, ниже пояса, а ты и ты, вы двое пырните их альпенштоками, если глаза выколете красной сволочи, наплевать, сойдет за несчастный случай, а мы вас в обиду не дадим, знайте об этом и не забывайте, черт вас дери, мы вас вызволим, ну, с богом в путь, действуйте, улица — ваша, ты где родился? а ты? Ацкапоцалько, Бальбуэна, Сочимилько, Северный Канал, Атлампа, Колония Тронсито, Мартирос де Такубайя, Пантеоны? Так вот, сегодня вы за себя отплатите, мои ястребки, думайте об этом, сегодня улица, где вас пинали и шпыняли, — ваша, и бейте всех смертным боем, никто вас не накажет, это как завоевание Мексики, кто взял, тот и хозяин, и порядок, сегодня мои ястребки выйдут на улицу и расквитаются за то, что из-за каких-то гадов чувствовали себя подонками, за все унижения, какие пришлось вам вынести в своей нищенской жизни, за все оскорбления, которые стерпели, за ужины, которые не отужинали, и за женщин, которых не взяли, идите и бейте домовладельца, который повышает квартплату, и его подручного сутягу, который выгоняет вас из дому, и костоправа, который не хочет оперировать вашу мать, если не получит наперед пять тысяч чистоганом, идите и расправляйтесь с сынками своих эксплуататоров, ясно? потому как студенты, эти чистоплюи, тоже будут домовладельцами, чинушами или докторишками, как их папаши, а вы сейчас с ними сведете счеты, пусть платят страданьями за ваши страданья, моя ястребиная бригада, итак: тихо сидеть в серых грузовиках, потом — кинуться зверями, потом — повеселиться вволю, бить без жалости, потешить душу жестоким боем, вспомнить об изнасилованной сестренке, о матери, ползающей на коленях по чужим домам с тряпкой в руках, об отце, замызганном, запаршивевшем от возни с чужим дерьмом, сегодня вы за все рассчитаетесь, ястребки, раз и навсегда, не дрейфить, не трусить, полиция узнает вас по повязкам и шейным платкам, сделает вид, что вас гонит, не мешайте ломать комедию, может, они сунут одного-двух за решетку, но это не всерьез, а чтобы сбить с толку печать, самое главное — завтра газеты будут трубить: стычка между левыми студентами, подрывные элементы в центре столицы, коммунистические заговорщики поднимают голову, покончить с мятежниками! спасти республику от анархии, а вы, мои ястребы, не волнуйтесь: других засадят, а вас не тронут, я вам обещаю, а теперь — валяйте на асфальт, улица ваша, берите ее, идите напролом, газуйте вперед и не бойтесь газа, все равно город весь загазован. Ничего не у поделать.

58

Лошаденка (исп.) — так мексиканцы иронически называют конную статую испанского короля Карла IV в Мехико.

Неведение

Его мама, донья Ампаро, не захотела к нему пойти, она сгорала со стыда, ей обо всем рассказали дяди, Росендо и Романо, она не хотела верить, что ее сын в тюрьме. Ричи удалось с чьей-то помощью заполучить постоянное место в оркестре Акапулько, и он иногда присылал сто песо родительнице Бернабе; она умирала от стыда и неведения, и Романо сказал ей, что, если вспомнить, ее муж, Андрес Апарисио, сам забил человека до смерти. Да, отвечала она, но он не попал в тюрьму, в этом разница, Бернабе стал первым арестантом в семье. Откуда ты знаешь, сестрица. Но и сами дяди уже по-другому смотрели на Бернабе и не узнавали; он перестал быть глупым мальчишкой, взбиравшимся на битую черепицу поглазеть, как они убивают жаб и кроликов в зарослях сенисы на пустыре. Бернабе сам убил парня, набросился на него с альпенштоком в заварухе на мосту Альварадо, всадил острый стержень в тело и почувствовал, что мускулы раненого парня крепче холодного железа в руке Бернабе, но все-таки стержень вошел внутрь, нутро будто всосало его. В один момент оборвался смех и ослиный рев парня, а глаза в жестких ресницах продолжали смотреть на яркие неоновые дуги. Белобрысый пришел к Бернабе сказать, что не следует беспокоиться, надо перетерпеть маленькое шоу, он должен понять, через несколько дней его выпустят, когда дело уладится, и все уверуют в торжество справедливости. Но и Белобрысый стал относиться к нему иначе и впервые растерянно забормотал, даже слезы на глазах показались: зачем тебе нужно было его кончать, Бернабе, тем более нашего? Глядел бы получше. Ведь ты знал Осла, бедняга Осел, ублюдок, но в общем хороший малый. Зачем, Бернабе? А Хесус Флоренсио, официант, пришел как настоящий друг и сказал, чтобы Бернабе, как выйдет, шел работать к ним в ресторан, с хозяином можно договориться, шел бы, и вот почему. Лиценциат Мариано Карреон здорово напился в ресторане в день потасовки, голова у него кругом пошла, и он распустил язык с друзьями, мол, есть тут один парень, который ему многое напоминает, во-первых, его самого, дона Мариано, в молодости, а еще одного человека, которого он встретил лет двадцать назад, в одном кооперативе штата Герреро, одного инженеришку, не желавшего подчиниться силе, так сказать, борца за справедливость в штате, и которого пришлось поучить уму-разуму. Лиценциат Мариано рассказал, как он натравил деревню на инженера Апарисио, сумев объединить индейские семьи, бедные и богатые, против въедливого чужака. Это не трудно, если сыграть на местных обычаях и предрассудках. Самое главное, говорил Мариано Карреон, укреплять власть касиков, ибо куда не дошел закон, там приказывает касик, короче, без его согласия не распределить ни земель, ни богатств, говорил он своим друзьям. В инженеришку словно бес вселился, обуяла его одержимость праведника, а это выводило из себя сеньора лиценциата Карреона. Целые десять лет пытался он подкупить инженера, предлагал и то и се, чины, дома, деньги, поездки, женщин, полную безнаказанность. Ни черта. Инженер Апарисио был у него как бельмо на глазу, и коли он не смог купить его, решил погубить, чинил препятствия, мешал повышениям, даже сумел выставить из многоквартирного дома на улице Гватемала, где инженер жил с семьей, и заставил перебраться в лачугу в поясе нищеты. И до того взбесился лиценциат Мариано, что скупил все земли там, где поселились Андрес Апарисио со своими и другие семьи «парашютистов», чтобы никто их оттуда не выгнал, и говорил: нет, пусть останутся здесь, старики умрут, а одной честью не проживешь и из благородства похлебки не сваришь, будет здесь отличный питомник озлобленных мальчишек, а когда они вырастут, я их образумлю, моих ястребков, в этом гнездышке. Он рассказывал, что каждый день тешился мыслью, что этот неподкупный инженеришка живет вместе с женой и сыном и своими шуринами, этими прощелыгами, на собственной земле лиценциата Мариано и только по его милости. Но чтобы в полную меру насладиться такой потехой, надо было об этом дать знать инженеришке. И лиценциат послал одного из своих разодетых громил сказать про все твоему отцу, Бернабе, мол, ты тут живешь — поживаешь на землице моего шефа-благодетеля, вонючий голодранец, десять лет тебе милостыню кидают, — и мой папа, который всегда улыбался, чтобы не выглядеть старым, только раз, этот раз, стал суровым, швырнул оземь охранника лиценциата Карреона и забил его ногами до смерти, а потом навсегда исчез, гордость позволяла ему только лишь слыть мертвым — да, а не сидеть в каталажке, как ты, хотя бы и несколько дней, Бернабе. Тебе лучше обо всем этом знать, сказал Хесус Флоренсио, видишь, то, что тебе предлагают, не такое уж верное дело, как говорят. Когда-нибудь встретится тебе на пути настоящий человек, и вся твоя безнаказанность обернется дырявым зонтиком. Надо быть заматерелым холуем, чтобы всю жизнь жить под чьей-то опекой, и дрожать, и говорить себе: если шеф лишит меня своей милости, я ничего не стою, дерьмо.

Бернабе спал на своей койке, закутавшись с головой в тоненькое шерстяное одеяло, и вел во сне разговор с шефом: не смей глядеть отцу моему в глаза, сволочь, ты подослал к нему своего душегуба, а душегуба убили, гад.

А потом ему снилось, что он бесшумно катится в пропасть, катится осколком человека, какого? какого человека? Он спал и видел сон, сливавшийся со смутным, но страстным желанием жить на земле, где бы все были вместе и для всех были вода, воздух, сады, камень, время.

— А где ты был, человек?

Шеф

Бернабе вышел из тюрьмы, ненавидя его за то, что он сделал с отцом, что сделал и с ним самим. Белобрысый ждал его у выхода из Черного дворца [59] и посадил в красный «тандерберд», «только раз, лишь единственный раз, от всего и с охотой душа отреклась», эй, люди, где Белобрысый, там — музыка и веселье. Он сказал Бернабе, что шеф ждет его на Педрегале, примет в любое время. Очень расстроен, что Бернабе отсидел десять дней в Лекумберри. Но самому шефу куда тяжелей. Бернабе ничего не ведает, газет не читает. А против шефа поднялась целая буря, мол, он провокатор, даже грозят послать его губернатором на Юкатан, а это все равно что батраком на луну, но он говорит, что отомстит своим политическим врагам и ты ему нужен. Ты оказался лучшим в бригаде, сказал шеф. Хоть ты и кокнул беднягу Осла, но шеф говорит, что понимает твой задор, сам такой же. Бернабе размяк, расхныкался, как ребенок, все ему было противно, и Белобрысый не знал, что делать, только выключил музыку, словно бы из уважения к нему, а Бернабе попросил высадить его на шоссе Ацкапоцалько, возле Испанского кладбища, но Белобрысый забеспокоился и медленно ехал за ним вдоль ограды, пока Бернабе шел по каменным тропкам мимо цветочников, поправлявших большие венки из гардений, мимо граверов, вырезавших на плитах имена, даты, начало и конец каждой женщины и каждого мужчины, где они были? повторял Бернабе, вспоминая слова из книги, сожженной по приказу лиценциата Карреона. Белобрысый решил набраться терпения и ждал его, пока он не вышел через час из-за кладбищенской ограды, и встретил его шуточкой: ты сегодня уже второй раз выходишь из-за решетки, парень, но шутки в сторону; Бернабе входил в дом на Педрегале, все еще ненавидя шефа, однако, когда увидел его, смягчился: точь-в-точь подслепо — ватенький школьный сторож, ухватившийся за стакан с виски, как за спасательный круг. Ощутил нечто вроде жалости, вспомнив, как тот тщетно старался ублажить свою супругу. Да разве не имеет права Мирабелья после всего, будь оно проклято, учиться в распрекрасной школе, а не жить в лачуге из картона и жести на заброшенных пустырях? Он вошел в дом на Педрегале, увидел огорченного шефа, почувствовал жалость, но и уверенность тоже: тут ему ничего дурного не сделают, тут никто его не оставит без поддержки, шеф не пошлет протирать эти окаянные автомобильные стекла, потому что Папа не пойдет бороться за справедливость в штат Герреро, не станет подыхать с голоду, чтобы только быть чистым, как облатка, потому что Папа не такой слюнтяй, как его Папа, его Папа Мариано Карреон, его Папа Андрес Апарисио, ой, папочка, не бросай меня. Лиценциат велел Белобрысому налить стопку парню, который показал себя таким храбрым в бою, и нечего беспокоиться, политика — это всего-навсего долготерпение, она похожа на религию, и придет час расплаты теми, кто интригует против него и старается отправить в ссылку на Юкатан. Он желает, чтобы Бернабе, который был с ним в час сражения, был бы с ним и в час мести. Бригада сменит название, она стала слишком приметна, когда-нибудь она снова на свет появится, но уже беленькой, побелевшей под солнцем возмездия, которое обрушится на тайных коммунистов, пробравшихся в правительство, правда, всего-то на шесть лет, да будет благословен закон, запрещающий переизбрание, [60] а потом — долой, на улицу красненьких, и, вот увидите, мы вернемся на то же место, что твой маятник, потому как умеем ждать, долго-долго-предолго, как каменные идолы в музеях, ясно? и нас уже никому не остановить. Он сказал Бернабе, обняв его за шею, что ничего нет в мире сильнее презрения, а Белобрысому сказал, что не хочет видеть ни его, ни молодчагу Бернабе и никакого другого парня-охранника в своем доме, пока тут будет жить его дочь Мирабелья, которая завтра возвращается из Канады.

59

Черный дворец Лекумберри — название тюрьмы в Мехико.

60

Согласно мексиканской конституции, президент избирается на шесть лет и не может быть переизбран на второй срок.

Они отправились в лагерь, и Белобрысый дал Бернабе пистолет для защиты и советовал не беспокоиться, шеф прав, их теперь никому не остановить, если они покатились, «погляди-ка на этот камень, ему уже не остановиться». Карамба, сказал Белобрысый, и глаза его зло загорелись, Бернабе его таким никогда не видел, если захотеть, можно и из рук самого шефа выскользнуть, разве мы сами не знаем все, что нам надо знать: как повести дело, как окружить квартал, сколотить парней, начать, если нет пока ничего другого, с рессор, потом — взять цепи, потом — альпенштоки, такие, каким ты убил Осла, Бернабе? Все очень просто, речь о том, чтобы создать обстановку тайного и, так сказать, разделенного страха: мы страшимся жить под постоянной опекой, они страшатся жить без опеки. Выбирай, парень. Но Бернабе уже не слушал его и не отвечал. Он вспоминал о своем посещении кладбища этим утром, о воскресеньях с Мартинситой в склепе одного достопочтенного семейства, об одном старикане, который мимоходом помочился за кипарисом, — лысый такой старик, улыбался, как дурачок, улыбался да улыбался, так и вышел с расстегнутой ширинкой из тени под жгучее, как большой желтый перец, солнце полуденного Лцкапоцалько. Бернабе почувствовал стыд. Незачем ему возвращаться. Лучше редкие воспоминания, неведение. Он поехал навестить свою маму, когда обзавелся новым костюмом и «мустангом», подержанным, но зато собственным, и сказал ей, что на будущий год купит светлый и чистый домик в приличной Колонии. Она старалась разговаривать с ним, как в детстве, дорогой мой мальчик, ты из хорошей семьи, мой миленький, не хулиган, как другие, повторяла те же слова, что и об отце: «Я никогда не видела тебя во сне мертвым», но Бернабе уже не улавливал в голосе матери ни нежности, ни требовательности, а слышал лишь обратное тому, что она говорила. Но поблагодарил ее за подарок: красивые отцовские подтяжки, с красными полосами и позолоченными зажимами, которые были гордостью Андреса Апарисио.

Рене Авилес Фабила. Возвращение домой

Габриела вставила ключ в замочную скважину и нарочно медленно повернула его; входная дверь дома, где она снимала квартиру, отворилась. Войти она не спешила, постояла немного, глядя на покачивающуюся под рукой связку ключей. Отошла от двери, но лишь настолько, чтобы убедиться, упорствует ли еще в своем намерении мужчина, преследовавший ее от самой станции метро «Боливар»; раз и другой осмотрела улицу, пустынную и печальную при мертвенном свете фонарей; еще постояла, глядя по сторонам. Ни машин, ни прохожих. Бурное кипение Розовой Зоны не достигало этого тихого конца Пражской улицы. Любопытные, наивно-восторженные туристы и просто зеваки остались там, в торговой части города. Она подумала об этом типе, вот глупый, шел за нею (все равно как ищейка), когда она еще и в метро не спустилась, и вот сдался за миг до победы: минутой раньше она решилась было пригласить его к себе (в маленькую квартирку на четвертом этаже). Габриела не подумала, не сумасшедший ли он, а попыталась понять, почему это она готова впустить в дом мужчину, преследовавшего ее. Вспыхнувшее желание? Возбуждение? Нет, это не в ее духе. Что ж, тогда, может быть, одиночество? Вот это, пожалуй, ближе к истине; ночи изводили ее; днем еще можно держаться, то работа, то друзья спасают… Работа… Для Габриелы это крупные банкноты и мелочь, это ожидающие своей очереди клиенты, которые прикидывают в уме, строят несбыточные планы или, чтобы убить время, не стесняясь глазеют на нее: двадцать восемь лет, черты лица правильные, не накрашена, только глаза подведены — в общем, малопривлекательна, если, конечно, кто-нибудь не поглядит на ее ноги, бедра или на грудь; Габриела оставалась незаметной в любой компании, а уж если вокруг много женщин, то и подавно; она поняла это здесь, в банке; раньше, когда она училась на медицинском факультете, в 1967 году, ей такие вещи в голову не приходили; теперь среда затягивала, и весь ее облик соответствовал модам, привычкам, обычаям, манерам, разговору, принятым в этой среде.

Габриела перевела взгляд на открытую дверь и на ключи в ней. У мужчины не хватило выдержки; будь у него побольше упорства, они теперь могли бы посидеть, выпить чаю или кофе, что ему больше по вкусу, а возможно, она предложила бы ему рому, на кухне давным-давно стоит едва начатая бутылка. Ладно, бог с ним. Но ведь вот что странно: мужчина шел за нею минут сорок или пятьдесят, уговаривал ее, настаивал, пускал в ход самые убедительные доводы; в метро он вскочил в тот же вагон, потом шел за нею и вдруг, когда уже почти дошли до дома, исчез. Привиделся он ей, что ли, этот преследователь? Поверила, что за нею идет мужчина, а на самом-то деле это была тень, которую она наградила лицом и голосом? Нет, это был мужчина, живой и настоящий, он существовал в действительности, просто задумался и потерял меня из виду, а сейчас ищет, куда я девалась. Наверно, замешкался у какой-нибудь витрины, остановился газету почитать, кого-нибудь из знакомых встретил, никак было не разминуться.

Габриела обрадовалась: кто-то шел очень быстро, вот он, уже подходит, только я и виновата, что он отстал, слишком торопилась. Мужчина подошел совсем близко, оказался под фонарем, и она удостоверилась, что это вовсе не тот, кого она ждет, а какой-то прохожий прошел, не взглянув на нее. Габриела не решалась войти в дом. Преследование началось почти сразу же, как она вышла с работы. По пятницам она задерживалась, надо было снимать кассу. Семь часов, уже стемнело; Габриеле совсем не хотелось спешить домой, ей было все равно: когда вернется, тогда и вернется. Она подумала, не посмотреть ли какой-нибудь фильм или, может, сходить в гости к кому-нибудь из знакомых или к приятельнице, все равно к кому, но она тут же отказалась от этого намерения. Гораздо интереснее пойти домой медленно-медленно, совсем не торопясь, разглядывая витрины, наблюдая кипучую городскую жизнь, стихающую с приближением ночи. Завтра суббота, а по субботам, и по воскресеньям тоже, можно себе позволить встать и в десять, и даже в одиннадцать; поваляться в постели такая роскошь, хотя, по правде говоря, если она поднималась поздно, остаток дня пролетал незаметно, и вскоре наступала ночь, а потом — другие сутки, стремительно вытесненные из длинной и нудной вереницы. Так что суббота и воскресенье — праздник для большинства людей — были для Габриелы ничуть не менее скучными и однообразными, чем рабочие дни: случайный фильм, модный журнал, чашка кофе в ресторанчике, по определенным числам посещение матери, неизменно заканчивающееся бессмысленными спорами, которые лучше бы и не начинать. Она предпочла прогуляться, пройти, не торопясь, привычный путь до станции метро, мимо все тех же витрин, в которых выставлены все те же товары; ее окружал все тот же отвратительный городской пейзаж, все те же лица, те же люди попадались навстречу, одни улыбались ей и проходили мимо, другие окликали по имени (прощай, Габриелита, это мерзкое уменьшительное, его ведь можно произносить и с сочувствием, и кокетливо, и с притворной сердечностью — как угодно!).

Поделиться с друзьями: