Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мексиканская повесть, 80-е годы
Шрифт:

И вот мы уже сидим на диване. Мариана положила ногу на ногу. На мгновение кимоно чуточку распахнулось. Под ним угадывались колени, бедра, грудь, гладкий живот, тайное женское. «Ничего не случилось, — повторил я. — Дело в том… Не знаю, как и сказать, сеньора. Мне так неудобно. Что вы обо мне подумаете?» — «Карлос, я правда ничего не пойму. Почему ты здесь, в такой час — странно это. Ты должен быть в школе, верно?» — «Да, верно, но я больше не могу, не могу. Я сбежал, ушел без разрешения. Если узнают, меня исключат. Никто не знает, что я здесь. Пожалуйста, никому не говорите, что я приходил. И Джиму, умоляю вас, не говорите — особенно ему. Обещайте». — «Хорошо, давай разберемся: почему ты такой взвинченный? Дома что-нибудь случилось? Или в школе? Хочешь чоко-милко? [91] Или кока — колы тебе дать? Минеральной воды? Можешь на меня полностью положиться. Только скажи, чем я могу тебе помочь?» — «Нет, вы не можете мне помочь, сеньора», — «Почему нет, Карлитос?» — «Потому что я пришел сказать, я больше не могу, сеньора; простите, но я должен вам сказать: я в вас влюбился».

91

Напиток из молока с какао.

Я думал, она засмеется, закричит, что я с ума сошел. Или скажет: «Вон отсюда, я пожалуюсь на тебя родителям, учителю». Такого я боялся; и это было бы так естественно с ее стороны. Но Мариана не возмутилась, не стала надо мной смеяться. Она молчала и грустно на меня глядела. Потом взяла за руку (никогда не забуду, как она взяла меня за руку) и сказала: «Я тебя прекрасно понимаю. Ты даже не представляешь себе, как я тебя понимаю. Но и ты должен меня понять; пойми, что для меня ты такой же мальчик, как и мой сынок, по сравнению с тобой я старуха — мне только что двадцать восемь исполнилось. Так что ни сейчас, ни в будущем у нас с тобой ничего быть не может. Ты меня понимаешь, правда? Я не хочу, чтобы ты страдал. Ты еще столько на свете зла встретишь, бедный ты мой. Отнесись, Карлос, ко всему этому проще, как к чему-то забавному. И когда ты вырастешь, то вспомнишь об этом с улыбкой, а не с горьким осадком в душе. Приходи с Джимом, пусть я для тебя и впредь буду только мамой твоего лучшего друга. Я ведь только этим могу быть для тебя. Обязательно приходи с Джимом и считай, что ничего не произошло, — только так и пройдет infatuation, [92] ох, извини, влюбленность. И тогда все будет хорошо, то, что ты сейчас переживаешь, не причинит тебе боль на всю жизнь».

92

Безрассудная страсть, ослепление, блажь (англ.).

Мне хотелось заплакать. Но я сдержался и сказал: «Вы правы, сеньора. Я все понимаю. Очень благодарен, что вы так к этому отнеслись. Простите меня. Все равно я должен был вам сказать. Если бы не сказал, я бы умер». — «Мне нечего прощать тебе, Карлос. Мне нравится, что ты такой честный и открытый». — «Пожалуйста, Джиму не говорите». — «Не скажу, не беспокойся».

Я вынул руку из ее рук. Собираясь уходить, встал. Тогда Мариана задержала меня: «Я хочу тебя попросить, прежде чем ты уйдешь: можно я тебя поцелую?» И поцеловала меня. Быстрым поцелуем, не в губы, скорее в уголок рта. Наверное, так же она целовала Джима, провожая в школу. Я вздрогнул, но не поцеловал ее и ничего не сказал. Бегом спустился по лестнице. И не вернулся в школу, а побрел по Инсурхентес. В полном смятении пришел домой. Сказал, что плохо себя чувствую, полежу.

Но перед моим приходом звонил учитель. Встревоженный тем, что я не вернулся в класс, он велел поискать меня в туалете, потом — по всей школе. Но Джим сказал: «Он, должно быть, к моей маме пошел». — «В такой час?» — «Да, Карлитос странный какой-то. Не поймешь, что ему надо. Я думаю, с головой у него не все в порядке. Да и брат у него гангстер получокнутый».

Мондрагон пошел с Джимом к нему домой. Мариана призналась, что я забегал на несколько минут — забрать учебник истории, забытый в прошлую пятницу. Джима эта выдумка прямо взбесила. Он все понял и представил себе по — своему и очень живо и все так и сказал учителю. Мондрагон позвонил отцу на завод, потом к нам домой, рассказал, что я натворил, а Мариана говорила, что это неправда. Ее попытка выгородить меня лишь укрепила в Джиме, Мондрагоне и моих родителях подозрения на мой счет.

VIII. Князь тьмы

«Мне бы никогда и в голову не пришло, что ты такое чудовище. Кто тебе мог подать дурной пример в нашем доме? Скажи честно: Эктор тебя научил такому бесстыдству? Тех, кто детей совращает, убивать следует — мучительной медленной смертью, а потом они должны казниться в аду. Ну, говори же, перестань плакать, как девица. Признайся: брат научил тебя этой гадости?» — «Но, мама, послушайте, ничего дурного я не сделал, мама». — «У тебя еще хватает наглости утверждать, что ты ничего плохого не сделал? Как только у тебя спадет жар, пойдешь исповедаться и покаешься, чтобы господь бог простил тебе твой грех».

Отец — тот меня и не ругал. Только сказал: «Ребенок явно ненормальный. У него что-то с головой не в порядке. Должно быть, это из-за того, что мы уронили его тогда на площади Ахуско, ему всего шесть месяцев было. Покажу его специалисту».

Все мы лицемеры: не желаем видеть себя со стороны и судить так, как мы видим и судим других. Даже я, бывший как не от мира сего, и то знал, что у отца уже много лет вторая семья, там две девочки, их мать — бывшая его секретарша. Вспомнился мне и случай, происшедший в парикмахерской, пока я дожидался своей очереди. Рядом с обычными журналами лежали номера «Веа» и «Водевиля». Парикмахер с клиентом самозабвенно ругали правительство, ни на что не обращая внимания. Воспользовавшись этим, я вложил «Веа» внутрь журнала «Ой», в котором писали о политике, и стал рассматривать фото Тонголеле, Сью Май Кэй, Калантаны — они были почти раздетые: ноги, груди, губы, талия, бедра, сокровенное женское.

Парикмахер, ежедневно бривший отца и подстригавший меня с тех пор, как мне исполнился год, в зеркало увидел, как я переменился в лице. «Не надо смотреть, Карлитос. Это для взрослых. Папе твоему пожалуюсь». Ну и ну, подумал я, если ты еще не вырос, то для тебя женщины не должны существовать вовсе. А если ты их замечаешь, то будет скандал, тебя и ненормальным объявить могут. Разве это справедливо?

В какой момент я впервые понял, что, глядя на женщину, испытываю волнение? Пожалуй, годом раньше, в кинотеатре «Чапультепек», когда увидел обнаженные плечи Дженнифер Джонс в «Трауре под солнцем». Или, вернее, это случилось, когда я однажды посмотрел на ноги Антонии: подоткнув юбку, она тряпкой протирала ярко-желтый крашеный пол. Антония была очень миловидная девушка, ко мне хорошо относилась. Но я говорил ей: «Ты злая — кур душишь». Не переносил я, когда кур убивали… Куда проще покупать их убитыми и ощипанными. Но в таком виде они только-только начали тогда продаваться. Антонии пришлось уйти: Эктор ей проходу не давал.

В школу я не вернулся, из дому меня не выпускали. Повели в церковь Нуэстра-Сеньора-дель-Росарио, туда мы обычно ходили на мессу по воскресеньям, там я впервые причастился, а по пятницам исповедовался в грехах. Мать осталась на скамейке, а я ткнулся на колени в исповедальне. Умирая от смертной тоски, поведал обо всем отцу Феррану.

Тихим, чуть прерывающимся голосом отец Ферран выспрашивал у меня подробности: «А она была раздета? В доме был еще мужчина? Как тебе кажется: перед тем как открыть дверь, она занималась постыдным делом?» Потом пошли другие вопросы: «Ты рукоблудием занимаешься? Тебе все до конца удавалось?» — «Не знаю, падре; а что это такое?» Очень подробно он объяснил, что это такое. Потом, видимо, спохватился, сообразил: мне не так уж много лет, чтобы я способен был испытывать все до конца, — и принялся долго втолковывать вещи, которые я не мог понять: «Из-за нашего первородного греха дьявол стал князем тьмы, обрел огромную силу в этой земной нашей юдоли, он все время строит козни, расставляет нам ловушки, пытаясь сбить с истинного пути любви нашей к господу, принуждая впадать в грех; а каждый наш новый грех — еще один шип в терновом венце, терзающем чело возлюбленного нашего Иисуса Христа».

Я сказал: «Да, падре». Но никак не мог себе представить дьявола, занятого исключительно и лично мною, дабы заставить меня впасть в искушение. Еще труднее было вообразить Христа, который страдает оттого, что я влюбился в Мариану. Я попросил отца Феррана, как положено, отпустить мне мой грех. Но ни о чем не сожалел, не чувствовал себя виноватым, ведь любить — не грех, любовь — благо, а единственная бесовщина — это ненависть. Прочитанная мне отцом Ферраном проповедь произвела на меня гораздо меньшее впечатление, чем данные им ненароком практические руководства. Домой я шел с желанием попробовать, что же это такое, прочувствовать все до конца. Но так и не решился, прочитав двадцать раз «Отче наш» и пятьдесят — «Аве Марию». На следующий день я снова покаялся. А после обеда меня повели в психиатрическую клинику; стены там были ослепительно белые, мебель сверкала никелем.

IX. Обязательный курс английского

Молодой человек задавал мне вопросы и записывал ответы на разлинованных желтых листах. Отвечал я явно не то. Профессионального его жаргона я не понимал, а потому между нами и не могло возникнуть взаимопонимания. Я и вообразить никогда не мог того, что он стал выспрашивать по поводу матери и сестер. Меня заставили рисовать каждого члена нашей семьи, деревья, дома. Потом испытывали тестом Роршаха (найдется ли человек, который не увидит чудищ среди чернильных пятен?); в других тестах были числа, геометрические фигуры, фразы — их надо было дополнить, дорисовать, дописать. Все это было так же бессмысленно, как и мои ответы.

«Что вам больше всего нравится?» Лазить по деревьям, перелезать через ограды старинных домов, есть лимонное мороженое, люблю дождливые дни, приключенческие фильмы, романы Сальгари. Нет-нет, пожалуй, больше всего я люблю, проснувшись, понежиться в постели. Но даже по субботам и воскресеньям отец заставляет меня вскакивать в полседьмого и делать зарядку. «Что вам больше всего не нравится?» Жестокость к людям и животным, насилие, крик, злобная пристрастность, издевательства старших братьев и сестер, арифметика; не люблю также, что некоторым есть нечего, а другие все хапают; не переношу, когда в рисе или в жарком попадаются дольки чеснока; не могу спокойно видеть, как рубят деревья или причиняют им боль; неприятно, если хлеб бросают в мусорный ящик.

Поделиться с друзьями: