Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мексиканская повесть, 80-е годы
Шрифт:

— Ты думаешь? — спросила она доверчиво.

— Да, все захотят переспать с тобой, и ты захочешь переспать с кем-нибудь из них.

Это было начало конца. Эльза призналась, что не исключено, что она, возможно, и заведет роман с каким-нибудь туристом. И в весьма резком споре, может быть единственном за время их связи, выяснилось, что она не только была готова переспать с кем попало, но в течение тех месяцев, когда они были любовниками, несколько раз встречалась в отеле с Рубеном Феррейрой, студентом из Коста-Рики, а одну ночь провела со своим кузеном.

Когда он сказал, что и вообразить не мог, какая она шлюха, что для него все эти месяцы не существовало никого, кроме нее, Эльза ответила как ни в чем не бывало:

— Никто от тебя этого не требовал, да и тут совсем другое, неужели не понимаешь? У тебя было полно любовниц, ты ходил к шлюхам сколько хотел. А у меня нет такого опыта; мне необходимо победить свой невыносимый физиологический комплекс. Много лет я думала, что не могу никому понравиться.

Он не помнит, какие слова были сказаны на прощание. Когда они опять встретились, все уже было позади. Операцию ему сделали, биопсия, по словам врача, не показала ничего внушающего тревогу. Кажется, встречу устроил Мигель Олива, хотя он не был в этом уверен; она подробно расспросила его о здоровье. И показалась ему необыкновенно красивой, вся в белом, с еще золотистыми от загара лицом и руками. Рассказала, что в Акапулько было очень весело; упомянула как бы вскользь о приключении с одним канадцем; ничего особенного, добавила она. Все держались достойно. В эти дни он узнал, что Олива наконец добился своего и переспал с ней, хотя она, казалось, целиком была поглощена занятиями в своей школе. Иногда она неожиданно появлялась у них на работе, и они вместе завтракали или ужинали. (Еще до недавнего времени он хранил пластинки, которые она ему тогда подарила.) Мать купила Эльзе автомобиль, и та почувствовала большую уверенность, ощутив свободу передвижения; с удовольствием вспоминал он веселую поездку в Чапинго и другую, не такую интересную, в Тепоцтлан; кончались эти поездки всегда в постели. Однажды, к собственному изумлению, он открыл, что до безумия влюблен в эту тварь, и сказал ей об этом, но Эльза предпочитала свободу, чтобы серьезно учиться и все время отдавать живописи. Для этого она потребовала устроить ей мастерскую дома. Опыт в любовных делах, который много недель представлялся ей столь важным, теперь утратил для нее всякий смысл. Немногое свободное время, что оставалось от занятий в художественной школе и мастерской, она посвящала чтению: изучала «Эстетику» Гегеля с учителем-испанцем. Она хотела стать личностью. А он не уважал ее, не принимал всерьез. Вот, например, может он объяснить, почему он рассмеялся, услышав от нее о Гегеле? Он умел ценить в ней только тело и в этом смысле ничуть не лучше Рубена Феррейры. Но такое отношение к женщине что может дать ему самому, спрашивала она. И как давно он ничего не пишет? Она слышала, что две книжечки его рассказов совсем недурны; ей самой они показались интересными, но ему уже около тридцати, не может же он ими довольствоваться! И пребывать в ожидании вдохновения, как в ожидании Годо. [103] Понимает ли он, почему она никогда не сможет жить с ним? Именно поэтому. И почему он смеется, если она ссылается на Годо? — крикнула она с яростью. Не вернется она к нему, это она знает твердо; никто ей не нужен…

103

Речь идет о пьесе «В ожидании Годо» (1953) — писателя Сэмюэля Беккета, по происхождению ирландца (писал на английском и французском языках), здесь имеется в виду безнадежное ожидание.

После этого разговора все ему показалось лишенным смысла. Однажды он сел в автобус. Как у большинства его знакомых, машины в то время у него не было. Вдруг он подумал, что до самого этого часа все люди были для него как бы покрыты целлофановой пленкой, которая отчуждала их, защищала и делала неизмеримо красивей, теперь же, в автобусе, когда он рассматривал пассажиров, создавалось впечатление, будто пленку эту внезапно сорвали. Он увидел лица, жесты, ухватки, говорившие об уродстве не только физическом, но и духовном. Все было не таким, каким он до сих пор видел. Он существует, всегда существовал в свинском мире. За белоснежным фасадом рыли землю боровы. Действительность проявляла решительную враждебность его воле. На первом попавшемся углу он вышел из автобуса, не в силах терпеть это зрелище. Дошел пешком до своего жилья на улице Сена и несколько дней провел в постели.

У него был жар. Он стал подозревать, что не оправился после операции, ощущая по множеству признаков, как болезнь развивается и пожирает его организм. Работа опротивела ему, начались неприятности из-за допущенных им промахов. Друзья раздражали его; по вечерам он, как отшельник, запирался у себя дома и не отходил от зеркала, изучая свою грудь, шею, пах, подмышки. Он попросил на работе отпуск по состоянию здоровья и несколько дней провел в Халапе. Все труднее было ладить с отцом; узость отцовских взглядов, отцовская тупость бесили его. Разговаривать с отцом стало невозможно. Недавняя революция на Кубе совсем свела его с ума; забастовка докеров в Темпико, демонстрация учителей в Нижней Калифорнии, протест против повышения цен на маис — все казалось отцу зародышами бунта; он боялся экспроприации своих ферм, прибылей от кофе и домов; старый друг, кубинец, бывший когда — то его компаньоном по ликерному заводу, писал отцу из своего убежища в Тегусигальпе ужасающие письма. Несколько лет назад он еще говорил с отцом о старых фильмах, об актрисах далекого прошлого, и это всегда приводило старика в хорошее настроение, но теперь потерял охоту. Ему больше нравилось дразнить его, видеть, как он глупеет от злобы и страха. К тому же с некоторых пор кино для отца как будто утратило свою притягательную силу. Он позабыл имена, которые так долго были окружены для него магическим ореолом. Единственной оставшейся ему страстью была забота о своих доходах. Однажды во время спора он заявил отцу, что хочет посетить Кубу. Он знает, что скоро умрет, и, прежде чем это случится, хотел бы поближе посмотреть, что происходит в мире. Он уволится с работы и проведет несколько недель в Гаване, своими глазами увидит, что это за революция, которая нагнала столько страху. Только упоминание о близкой смерти избавило его от, бури возмущения. И он понял, что родители сами убеждены, будто он безнадежно болен раком, что опухоль околоушной железы повторится и на этот раз операция будет ни к чему.

Он вернулся в Мехико и, обдумывая предстоящее путешествие, решил расширить его. Почему бы ему не повидать Европу? Скупость отца до сих пор не позволяла этого. Он объездит континент, пока будет в состоянии двигаться (возможно, им овладело желание побывать там, где жила Эльза, самому увидеть фрески Беноццо Гоццоли и Луки Синьорелли). Почти не понимая, что делает, он изъял свои вклады, опустошил квартиру, продал мебель и картины. И так верил, будто отправляется в последний путь, что спустил свою библиотеку по смехотворно низкой цене. Вернется он только умирать. Трех-четырех книг будет более чем достаточно. Он купил место на «Марбурге», немецком грузовом судне, которое принимало и пассажиров; оно доставит его в Бремен. Все дела он устроил с поспешностью приговоренного к смерти. В конце концов стало ясно, что не видать ему ни Гаваны, ни Камагуэя, ни Сантьяго, ни революционного восторга, в чем и признался он себе с легкой грустью, но ведь можно посетить какую-нибудь из социалистических столиц; он знал, что стоило посмотреть Будапешт или Прагу.

Болезнь, близость смерти, несомненно, также разрыв с Эльзой и неспособность снова завоевать ее (хотя в этом он не хотел признаваться) привели к тому, что он взглянул на свою страну, свою работу, занятия литературой, свое прошлое с невыразимым разочарованием. Не сделано ничего, чем можно было бы гордиться. Его работа в министерстве, совершенно бесполезная, была просто одним из способов грабить казну. Его литературная продукция составляла две малюсенькие книжечки рассказов, о которых он стеснялся даже упоминать. Начинал он писать с увлечением, со страстью; однако теперь ясно видел, что результаты ничтожны; ему не удалось достигнуть того, к чему он стремился, и он почти утратил желание повторять свои попытки. Особенно угнетало его ежедневное общение с глубоко развращенной средой. В этом смысле пример Гильермо Линареса — историка, перед которым он преклонялся несколько лет назад, молодого учителя, с которым в университетские годы чувствовал себя связанным общностью интересов, — показал ему скудость всех его тщеславных притязаний. Он словно увидел себя в кривом зеркале. Он перестал уважать Линареса, как многих, как многое, после второго своего пребывания в больнице; теперь он убедился, что друга его ничуть не интересовали идеи, двигало им только стремление устроиться. Линарес, повторял он с презрением, наиболее очевидный пример растления интеллигенции, порожденного личным честолюбием. И для него самого все могло превратиться в разменную монету. Он больше не думал ни о создании значительного очерка, ни даже о литературном авторитете, а только о статейках, непосредственно воздействующих на публику и способных тотчас принести ему успех. Каждая его похвала или хула должна была вызывать немедленный эффект. Его обуял страх превратиться в Линареса. Пав духом, он вообще перестал писать, ожидал Годо, как не раз упрекала его Эльза, хотя, возможно, дело было даже не в этом, а в обыкновенной лени или, если уж говорить начистоту, в отсутствии таланта.

Дни, проведенные в больнице и сразу же после выхода из нее, были для него днями некоего очищения, подлинной утраты иллюзий. И пока он ожидал выписки — в этот раз он не мог отправиться на следующий день домой, а должен был ждать больше недели, пока зарубцуется рана, в санаторной палате, где его ежедневно навещал врач, чей печальный взгляд и продуманное немногословие ясно говорили, что болезнь неизлечима, а неизбежная третья операция будет последней, — в свободные минуты между чтением Диккенса или Гальдоса, за которых он хватался как за единственную надежду, все окружающее представлялось ему столь же постыдным, а его жизнь к двадцати семи годам столь же даром растраченной, загубленной, пустой и лживой, сколь пусто и лживо было пышное красноречие, удушающее всю нацию.

Иногда ему приходило на ум — правда, об этом он подумал, уже находясь посреди Антлантики, — что каждый человек, сбившись с дороги, потерпев крушение, пытается вообразить вокруг себя пустоту: умалить собственную вину, отыскивая в окружающей действительности объяснение и причины всех своих крушений.

Морское путешествие продолжалось немногим более месяца. Высадившись в Бремене, он отправился через Ла-Манш в Лондон, так тесно связанный с его литературным чтением.

Далее последовало неизбежное увлечение Парижем, от которого он освободился, сбежав как можно скорее, и, наконец, немного ошалев и умирая от усталостй, попал в Рим, где устроился в скромной квартире на Виа Виттория. Здесь он предполагал прожить несколько недель.

Он спрашивал себя, были ли у него действительные основания ожидать с такой уверенностью наступления близкой смерти. Насколько он помнил, все врачи, к которым он обращался, решительно отвергали злокачественный характер опухоли. Неужели он доверился только врачу клиники, уклончиво намекавшему на возможность рака? И новая опухоль возникла через полгода на том же самом месте, где была вырезана первая, по чистой случайности? Или в результате нервного потрясения? И не была ли постоянная близость смерти связана с желанием уничтожить мир и вместе с ним ненавистные воспоминания, например о том, что Эльза разлюбила его, что она когда захочет может лечь в постель со студентом из Коста-Рики, с Мигелем Оливой, да вообще с первым встречным? Иной раз, сидя вечером на террасах Пинчо и созерцая город, он повторял с высокопарной печалью, что проводит здесь время в ожидании надвигающегося конца, но, как ни странно, несмотря на романтический характер подобных мыслей, это ожидание сочеталось с невероятным жизнелюбием. Он словно испугался, что ему не хватит времени узнать все, что он хотел узнать, увидеть, прочесть и даже написать. Начал он еще на грузовом судне и с удивлением наблюдал процесс создания нового рассказа, первого за долгое время. Потом, уже в Италии, он совершил молниеносные поездки, слишком утомительные из-за неудачно составленного плана, во Флоренцию, в Неаполь, Орвието и Триест; посещал библиотеки, где читал главным образом старые хроники о Риме эпохи Ренессанса; писал в парках и кафе. К вечеру приходил на Пьяцца-дель-Пополо, усаживался за столик, с любопытством разглядывал себя в зеркалах, чтобы убедиться в собственном существовании, поглаживая при этом шею, радуясь и удивляясь, что прожил еще один день без видимых признаков конца. Настал час, когда колебания между предчувствием гибели и верой в победу жизни кончились. Но для этого понадобилось совершенно неожиданное событие, происшедшее в Халапе.

Пока он посещал музеи, кино, театры, митинги — бурные итальянские политические споры представлялись ему настоящим праздником, — обходил обязательные художественные и исторические памятники, без определенной цели блуждал по улицам — иногда лишь ради удовольствия прочесть на памятной доске, кто жил или умер в этом доме, что в конце прошлого века здесь писал Томас Манн своих знаменитых «Будденброков», останавливались Гёте или Гоголь, — начало исчезать чувство, будто его жизнь сводится к пустой трате времени, хотя бы и самой приятной, в ожидании новой вспышки болезни. Пополнять свои знания, чтобы умереть! В рассказах о временах чумы, холеры, мора часто описываются сборища, устроенные, чтобы исчерпать все наслаждения перед неизбежным концом. Подобные оргии в преддверии смерти не привлекали его; случайные любовные встречи в эти первые месяцы с англичанками, скандинавками или немками — с которыми он знакомился в местах художественного паломничества, поскольку их жилища были для него недоступны, — вызывались только тем, что сам он именовал здоровой потребностью. В иной день он испытывал внезапный упадок духа: малейшая боль в горле, мигрень или бронхит — и он надолго сваливался в постель, поднимаясь лишь затем, чтобы проглотить какую — нибудь еду или сварить еще одну из своих бесчисленных чашек кофе.

Он разыскал Эухению и стал встречаться с некоторыми из живущих в Риме латиноамериканцами; через них познакомился с итальянцами и иностранцами, которые так или иначе интересовались тем же, чем и он. Не раз — до того как Билли и Рауль вернулись из Венеции, где проводили лето, — он убеждался, что не много у него было дней столь же приятных, как дни, пролетевшие в Италии, что измены его юной Крессиды [104] словно затерялись в начале времен и тоска растаяла, что пишет он с наслаждением, возродившимся во время путешествия по морю, и не только не рассеялся в своих поездках по Италии, а, напротив, вошел в колею, собрался, стал работать почти каждое утро и, закончив рассказ, начатый на «Марбурге», принялся набрасывать другой, навеянный воспоминаниями о каникулах, проведенных в детские годы на сахарной плантации близ Кордовы. Его позднее опубликовал «Орион».

104

Персонаж пьесы Шекспира «Троил и Крессида» (1609).

Поделиться с друзьями: