Меланхолия
Шрифт:
Между нами возникает какое-то единство, та самая ниточка, начало и конец которой не сможет проследить никто в этой жизни. Внезапное осознание, что здесь, в начале новой, надвигающейся ночи возможна подобная болтовня как предлог оттянуть, а то и забыть на несколько блаженных минут о необходимости пробуждения.
Мы одни на реке, мы попали в складку - соскользнули незаметно в изгиб мироздания, в тень, в тишину и пустоту. А что, если мы и есть края этой складки? Наши далекие и холодные миры решили пересечься в неведомой нам тоске одиночества, схлестнуться в обычной симпатии двух абсолютно чужих людей? Мне даже кажется, что холодный мир Горячей реки принадлежит только мне, а за спиной собеседника, если прищурить глаза, можно заметить все еще багровое солнце осеннего заката, можно почувствовать, что оттуда проникают и касаются щек и лба теплые октябрьские ветерки.
Мсье сказал:
– Роман жизни, любой, даже самый простой и незамысловатый, не-форматен и не-каноничен. Идею никогда не удается подогнать под жесткие рамки очередной серии, идея всегда требует серьезного отступления от традиций любого жанра и, если угодно, их разрушения. В реальности никогда нет ни линейного сюжета, ни стилистической гладкости языка. Можно даже сказать, что наша собственная книга жизни начинается с полуслова и обрывается на полуслове. Каждая глава - лишь кусочек, осколок старого доброго романа, частичка, оборванная нить судьбы не только героев, но и вселенной. Мы вплетены в ткань мира, наш текст пронизан раскавыченными цитатами, отсылками, заимствованиями, отчего лишь усиливается ощущение некоторой смутной знакомости, узнаваемости и, в тоже время, "мозаичности" нереального и беспощадного мира. И когда мы, читатели, ищущие поначалу лишь отдохновения в предсказуемых баталиях определенного жанра жизни, вдруг натыкается, спотыкается, попадает в запутанный лабиринт не самых легких и понятных слов, когда мы останавливается и говорит себе: "Так, а это что такое?" или "Хм, где-то это я читал и что-то такое видел...", то здесь, наверное, и должен возникать тот пресловутый катарсис - не ответ, не утешение, не потакание, а уважительное отношение к собственному существованию, откровенная игра, коан, загадка, тот самый сюжет, который не разрушен, а есть набор ярких камешков, и каждый волен повернуть калейдоскоп интуиций так, чтобы насладиться собственным же воображением... Мы слишком ослеплены знаками и отвыкли от смысла. Я так это вижу. Вижу текст жизни... Или я слишком требователен к читателю? И слишком облегчаю жизнь автору, то есть себе?
– Вы говорите не о литературе, - заметил я.
– Конечно, нет, - улыбнулся мсье.
– Иногда я представляю себе, что на Землю спустился, прибыл из каких-то далеких миров абсолютно чуждый и холодный разум. Он пришел из таких бездн, что наше воображение никогда не сможет представить их, он опустился как туман, как аура, как знак, как собственный смысл, проник в ткань нашей жизни и смотрит на нее нашими же собственными глазами... Что он поймет в ней? Даже не так... Что МЫ поймем в ней, когда взглянем на самих себя из тайного измерения иной жизни? Чем представится НАМ самим наша собственная жизнь, если в глаз попадет осколок вечного, космического льда? Будет ли она тогда судьбой, гладкой черной нитью, плотной и нерушимой сцепкой причин и следствий? Или же мы все-таки увидим наш абсурд, нашу безусловность и нашу свободу?
Я покачал стакан, смешивая слои коктейля, и одним глотком выпил получившуюся смесь.
– А как же тогда надежда?
Мсье вздохнул. Он поднялся с кресла и подошел к перилам, оперся на них. Я встал рядом. Пронизывающий холод поцеловал разгоряченные щеки.
– Когда умирает последняя надежда, только тогда у нас и остается свобода. Разве вы этого не знали?
30 октября
Разговор с мэром
Пожар угас лишь к рассвету. Было удивительно - как ему удалось продержаться всю ночь, вырывая из дома все новые и новые лакомые кусочки, обсасывая до дыр уже и так истлевшие от жаркого дыхания стены, пожирая книги, бумаги, фотографии, отрыгивая их ослепительными бабочками в плотную тучу дыма и жадно разевая тысячеязыкую пасть, чтобы принять вновь в свое ненасытное чрево. С оглушающим криком лопались трубы, перекрывая рев пламени, и из черно-багрового хаоса вздымались фонтаны гейзеров центрального водоснабжения. Была надежда, что они как-то утихомирят стихию, но вода лишь нагревалась, кипела, как будто действительно вырвалась из обжигающего нутра земли; струи пара переплетали крупные капли, закручивали, выносили их на поверхность тугой тучи, оседлавшей дом, и стряхивали едкой кислотой пота на кричащих людей.
Бившие из брандспойтов потоки густой белоснежной пены отвоевывали то, что уже не годилось огню, что осталось после нашествия чудовищного моллюска, под чистую сожравшего одинокий коралл и неторопливо двинувшегося дальше в поисках новой пищи. Дымящиеся остатки пиршества украшались глазурью и становились похожими на подгоревший праздничный торт. Пожарные делали свое безнадежное дело, удерживая голову "питона", направляя пену в самое сердце огня, а мрачный брандмейстер жестами давал указания своим медленно и неуверенно наступающим армиям. Пожар сгущался, стягивался в ослепительно сияющий шар, выбрасывая и втягивая щупальца, подгребая под себя все то, что еще могло гореть. Люди длинными баграми вырывали из сытых объятий пламени жалкие кусочки пищи, как будто и сами желали полакомиться рассыпающейся в прах неразличимыми и неузнаваемыми обломками того, что когда-то было домом.
Наконец кости перекрытий подломились, убежище огня зашаталось, угрожающе заскрипело, завизжало, острыми бритвами вспарывая покрывало ревущего пламени и впиваясь в слуховые перепонки до рези, до боли, отчего хотелось скорчиться, сжаться, но только не слышать прощальную песню отлетающей души дома.
– Всем отойти!
– закричал брандмейстер, и черные с желтым фигуры пожарников отхлынули, отступили, оскальзываясь на размокшей земле.
Вовремя. Огонь неожиданно приутих, съежился, побледнел, закутался плотнее в дымную тогу и на фоне светлеющего неба вдруг отчетливо проявилась, прорезалась загадочная пентаграмма, сложенная из раскаленных балок агонизирующего дома. Затем она сломалась, рассыпалась на миллионы точек багровеющих чернил и медленно осела на бьющееся сердце пожара.
Глаза постепенно привыкали к темноте, а кожа лица все еще чувствовала жар, исходящий от пепелища. Пожарные гасили лампы и прожектора, снимали шлемы и подставляли головы под тонкие струйки воды, вытекающие из заплечных резервуаров. Внутренний двор был покрыт множеством следов ног, которые хорошо отпечатались в размокшей красной глине. Как отстрелянные гильзы валялись огнетушители - толстые, неуклюжие "залькоттены" и узкие "эврики". Скатывались рукава, собирались брошенные багры и топоры, отрезались веревки; машины, наконец-то, отключили проблесковые маячки и теперь стояли усталыми, черными тушами вокруг того, что недавно было жилищем. Скорбное прощание, подумалось мне.
Я все еще сидел в кресле, держал в одной руке кружку, а в другой - сигареты. Брандмайор, заложив руки за спину, стоял рядом и смотрел на сборы. От брандмайора ощутимо несло керосином.
– Хотите закурить, Лоран?
– протянул я ему так и нераспечатанную пачку.
– Нет, я уже и так надышался... Литхен, Литхен!
– закричал Лоран, подзывая брандмейстера. Тот ходил по краю развалин, светил фонариком в дымящиеся останки и топором ударял по застывшей пене расплавленного пластика.
Я отхлебнул из кружки и поморщился. Кофе был холодный, с привкусом чего-то химического и отчетливо несъедобного. Наверное в него попала пена из огнетушителя. Я поставил емкость на землю, втиснул ее, ввернул в податливую глину и попробовал открыть сигареты, но у меня опять ничего не получилось. Руки дрожали. Тряслись. Придется предложить закурить еще и брандмейстеру Литхену.
– Сработало, - сказал брандмейстер. Он посмотрел на свои перепачканные в саже перчатки, попытался их снять вялым движением, но затем просто вытер лоб и щеки, оставляя на коже щедрые черные мазки.
– Правильно, что не выключили воду. Я всегда верил в кипяток. Помню как мы тушили нефтяной склад, вот где была работенка. А "залькоттены" - полное дерьмо. Дерьмо эти ваши "залькоттены".
– Вижу, - сказал Лоран, - вижу. Так в отчете и напишем.
Брандмейстер стряхнул наконец-то перчатки, принял от меня пачку и разодрал зубами упаковку. Пара сигарет упала на землю.
– Извините...
– Ничего, брандмейстер, ничего страшного.
– Вы гарантируете, что в доме действительно никого не было?
– спросил Лоран.
Я вдохнул дым и слегка успокоился. Родное пепелище теперь казалось уснувшим змеем, неловко свернувшимся среди белоснежных домиков и громадных ярко-красных машин. Змей-детеныш, видящий сны об огне. Дым сгустился в отдельные струи и идеально ровно поднимался в небо.
– В доме никого не было. Только я. Но я успел выбежать. Схватил кресло и выбежал. Потом вспомнил о своем кофе и сигаретах и вернулся. Потом опять выбежал.
– Бывает и не такое, - сказал Литхен.
– Некоторые умудряются вытащить на себе холодильник. Огонь... В огне люди непредсказуемы.
– Ваш дом был застрахован?
– Кажется, да, брандмайор.
– Тогда вам не о чем беспокоиться.
– У меня дом сгорел, брандмайор.
Лоран похлопал меня по плечу и молча пошел к своей машине, уткнувшейся носом в большие черные баки на колесиках. Один из баков от столкновения треснул и из зигзага щели выглядывали сморщенные мусорные мешки.