Мелкий бес
Шрифт:
— Вот еще, нужно мне вас поддевать! — посмеиваясь, сказала Людмила.
— Да уж я знаю, что вы — пересмешница.
— Откуда это вы взяли?
— Да все говорят, — сказал Саша.
— Скажите, сплетник какой! — притворно-строго сказала Людмила.
Саша покраснел.
— Ну вот и извозчик. Извозчик! — крикнула Людмила.
— Извозчик! — крикнул и Саша.
Извозчик, дребезжа неуклюжими дрожками, подкатил. Людмила сказала ему, куда ехать. Он подумал и потребовал сорок копеек. Людмила сказала:
— Что ты, голубчик, далеко ли? Да ты дороги не знаешь.
— Сколько же дадите? — спросил извозчик.
— Да возьми любую половину.
Саша засмеялся.
— Веселая барышня, — осклабясь, сказал извозчик, — прибавьте хоть пятачок.
— Спасибо, что проводили, миленький, — сказала Людмила, крепко пожала Сашину руку и села на дрожки.
Саша побежал домой, весело думая о веселой девице.
Людмила веселая вернулась домой, улыбаясь и о чем-то забавном мечтая. Сестры ждали ее. Они сидели в столовой за круглым столом, освещенным висячею лампою. На белой скатерти веселою казалась коричневая бутылка с копенгагенскою шери-бренди, и светло поблескивали облипшие сладким края у ее горлышка. Ее окружали тарелки с яблоками, орехами и халвою.
Дарья была под хмельком; красная, растрепанная, полуодетая, она громко пела. Людмила услышала уже предпоследний куплет знакомой песенки:
Где делось платье, где свирель? Нагой нагу влечет на мель. Страх гонит стыд, стыд гонит страх, Пастушка вопиет в слезах: Забудь, что видел ты!Была и Лариса тут, — нарядная, спокойно-веселая, она ела яблоко, отрезая ножичком по ломтику, и посмеивалась.
— Ну что, — спросила она, — видела?
Дарья примолкла и смотрела на Людмилу. Валерия оперлась на локоток, отставила мизинчик и наклонила голову, подражая улыбкою Ларисе. Но она тоненькая, хрупкая, и улыбка у нее беспокойная. Людмила налила в рюмку вишнево-красный ликер и сказала:
— Глупости! Мальчишка самый настоящий — и пресимпатичный. Глубокий брюнет, глаза блестят, а сам маленький и невинный.
И вдруг она звонко захохотала. На нее глядючи, и сестры засмеялись.
— А, да что говорить, все это ерунда Передоновская, — сказала Дарья, махнула рукою и призадумалась минутку, опершись локтями на стол и склонив голову. — Спеть лучше, — сказала она и запела пронзительно громко.
В ее визгах звучало напряженно-угрюмое одушевление. Если бы мертвеца выпустили из могилы с тем, чтобы он все время пел, так запело бы то навьё. А уж сестры давно привыкли к хмельному Дарьину горланенью и порою подпевали ей нарочито-визгливыми голосами.
— Вот-то развылась, — сказала Людмила, усмехаючись.
Не то чтобы ей не нравилось, а лучше бы хотелось рассказывать, а чтобы сестры слушали. Дарья сердито крикнула, прервав песню на полуслове:
— Тебе-то что, я ведь тебе не мешаю!
И немедленно снова запела с того же самого места. Лариса ласково сказала:
— Пусть поет.
— Мне мокротно, молоденьке, Нигде места не найду, —визгливо пела Дарья, искажая звуки и вставляя слоги, как делают простонародные певцы для пущей трогательности. Выходило, примерно, этак:
А-е-ех мне-э ды ма-а-екро-о-ты-на-а ма-а-ла-а-е-де-е-ни-ке-е-а-е-эх.При этом растягивались особенно неприятно те звуки, на которые ударение не падает. Впечатление достигалось в превосходной степени: тоску смертную нагнало бы это пение на свежего слушателя…
О, смертная тоска, оглашающая поля и веси, широкие родные просторы! Тоска, воплощенная в диком галдении, тоска, гнусным пламенем пожирающая живое слово, низводящая когда-то живую песню к безумному вою! О, смертная тоска! О милая, старая русская песня, или и подлинно ты умираешь?..
Вдруг Дарья вскочила, подбоченилась и принялась выкрикивать веселую частушку, с плясом и прищелкиванием пальцами:
— Уходи-тка, парень, прочь, — Я разбойницкая дочь. Наплевать, что ты пригож, — Я всажу те в брюхо нож. Мне не надо мужика, — Полюблю я босяка.Дарья пела и плясала, и глаза ее, неподвижные на лице, вращались за ее кружением, подобно кругам мертвой луны. Людмила громко хохотала, — и сердце у нее легонько замирало и теснилось, не то от веселой радости, не то от вишнево-сладкой, страшной шери-бренди. Валерия смеялась тихо, стеклянно-звенящим смехом, и завистливо смотрела на сестер: ей бы хотелось такого же веселия, но было почему-то невесело, — она думала, что она последняя, «поскребыш», а потому слабая и несчастливая. И она смеялась, точно сейчас заплачет.
Лариса глянула на нее, подмигнула ей, — и Валерии вдруг стало весело и забавно. Лариса поднялась, пошевелила плечьми, — и вмиг все четыре сестры закружились в неистовом радении, внезапно объятые шальною пошавою, горланя за Дарьею глупые слова новых да новых частушек, одна другой нелепее и бойчее. Сестры были молоды, красивы, голоса их звучали звонко и дико, — ведьмы на Лысой горе позавидовали бы этому хороводу.
Всю ночь Людмиле снились такие знойные, африканские сны!
То грезилось ей, что лежит она в душно натопленной горнице, и одеяло сползает с нее, и обнажает ее горячее тело, — и вот чешуйчатый, кольчатый змей вполз в ее опочивальню и поднимается, ползет по дереву, по ветвям ее нагих, прекрасных ног…
Потом приснилось ей озеро в жаркий летний вечер, под тяжко-надвигающимися грозовыми тучами, — и она лежит на берегу, нагая, с золотым гладким венцом на лбу. Пахло теплою застоявшеюся водою, и тиною, и изнывающею от зноя травою, — а по воде, темной и зловеще спокойной, плыл белый лебедь, сильный, царственно-величавый. Он шумно бил по воде крыльями и, громко шипя, приблизился, обнял ее, — стало сладко, томно и жутко…
И у змея, и у лебедя наклонялось над Людмилою Сашино лицо, до синевы бледное, с темными загадочно-печальными глазами, — и синевато-черные ресницы, ревниво закрывая их чарующий взор, опускались тяжело, страшно.
Потом приснилась Людмиле великолепная палата с низкими, грузными сводами, — и толпились в ней нагие, сильные, прекрасные отроки, — а краше всех был Саша. Она сидела высоко, и нагие отроки перед нею поочередно бичевали друг друга. И когда положили на пол Сашу, головою к Людмиле, и бичевали его, а он звонко смеялся и плакал, — она хохотала, как иногда хохочут во сне, когда вдруг усиленно забьется сердце, — смеются долго, неудержимо, смехом самозабвения и смерти…