Мемуары. 50 лет размышлений о политике
Шрифт:
Марксизм не выполняет больше задачу дискредитации либеральных, демократических режимов посредством утопии бесклассового общества или примером советской действительности. Но он способен питать некую разновидность нигилизма. Когда люди упорно настаивают на произвольном характере ценностей и неравенстве межличностных отношений в сравнительно наименее тиранических сообществах, они в конце концов перестают признавать самые очевидные факты, а именно: если современное общество воспроизводит себя — а оно не было бы обществом, если бы не воспроизводило себя, — то оно и изменяется быстрее, чем все общества прошлого. И либеральный порядок по своей природе сильнее отличается от тиранического порядка, который нам являет Советский Союз. Тот, кто считает, что между государственной идеологией в Москве и «символическим насилием» в Париже существует лишь разница в степени, в своем ослеплении социологизмом вводит людей в заблуждение относительно размеров ставки в споре нашего столетия.
Философы истории, являющиеся последователями А. Тойнби, утверждают, что Европа вновь обретет свой жизненный порыв только благодаря вере — христианству, или даже более узко — католицизму. Я, признаюсь, в этом не компетентен. Если бы я был верующим — иудеем или христианином, — я прилагал бы силы для распространения своей веры или своей истины. Не принадлежа к верующим никакой Церкви, я оставляю пустым место для трансцендентной веры и, что касается лично меня, держусь веры философа: исповедовать скорее сомнение, нежели отрицание. Многочисленные попытки согласования христианских догматов с современной наукой интересуют, но не убеждают меня. Однако если космология Ветхого Завета и нынешние космологии и не стыкуются, они могут сосуществовать, не противореча друг другу. Наука никогда не принесет людям ничего сравнимого с Заветом еврейского народа или с Откровением Христа.
Следуя своему методу, социология религий абстрагируется от сверхъестественного измерения. Может ли она ответить на вопрос: будет ли религиозным XXI век? Вероятно ли возрождение Католической Церкви, и в какой форме оно может произойти? Примет ли оно направление, которое хотели бы дать ему интегристы, или то, которое стремятся сообщить ему теологи Освобождения? Не чувствую себя вправе что-либо утверждать. Я больше верю в католицизм, проповедующий спасение каждой души, чем в Церковь как духовную помощницу революционных движений (хотя этот второй вариант мне кажется почти неизбежным во многих странах Латинской Америки).
Оставив в стороне традиционные религии и сосредоточив свое внимание на светских религиях, прошел ли я мимо главного? Совершил ли я ошибку, или мне случайно не повезло, когда я взял экономику и войну в качестве тем для своих размышлений, в качестве главных характеристик нашей эпохи? Допускаю и собственную ошибку, и невезение. Но какой другой выбор я мог бы в действительности сделать? В период, когда сформировалось мое историческое сознание, Великая депрессия обостряла немецкий национализм и толкала Гитлера к власти, а Европу — к катастрофе. Марксизм, стоящий у власти в Москве, и антипролетарская революция в Берлине — вот исторические обстоятельства, продиктовавшие направление моих исследований. Я хотел стать историком современных мне революций и войн.
Что же, мне в самом деле не повезло? Вдохновившись германским историзмом Карла Маркса и Макса Вебера, я сошел с правильного пути — пути Дюркгейма и Тарда? Мое поколение, «зараженное» германскими идеями, которые Жан-Поль Сартр преобразил с несравненным блеском, уже принадлежит к прошлому? Возможно; и это не вызывает у меня никакой горечи. Тем не менее лучшие из социологов обращаются одновременно к Марксу и Веберу, очищенным от политических страстей, маскирующих их научную взаимодополняемость.
Что касается меня, то я не думаю, будто погружение в немецкую культуру и последующее увлечение аналитической мыслью англо-американцев увели меня в сторону от Франции. До 1939 года Германия была нашей судьбой. Вплоть до поражения Третьего рейха в 1945 году идеи, пришедшие из Германии, пронизывали мировую историю. Расизм принадлежал Германии не более, чем другим европейским странам, но Гегель, Маркс и их последователи, как и Ницше с его критикой идеологий, облекали смыслом, поясняли и освещали великие схватки за мировое господство.
После заката германских богов демократия в американском стиле, прагматичная, не склонная ни к какой метафизике, стремящаяся к семантической точности, оказалась лицом к лицу всего лишь с выродившимся вариантом гегельяно-марксистской традиции. Технизация планеты ускорилась. Марксистские мифы растаяли в конце концов почти сами собой, в свете фактов. Даже изменение экономической обстановки начиная с 1973 года (или, может быть, несколько раньше) не заставляет взглянуть по-новому на будущее человечества.
Глядя вперед, я не вижу оснований для оптимизма. Европейцы совершают самоубийство, сокращая рождаемость. Народы, чьи поколения не воспроизводят себя, обречены на старение и в связи с этим подвержены настроениям «конца века» и отречения. Они могут заполнять пустоты иностранцами, как и делали это во время «тридцати славных лет», но рискуют тем самым обострить напряженность между иммигрантами и своими трудящимися, которым грозит безработица. Синтез демократии и либерализма, смешанная экономика могут — вероятно, еще до конца этого века — подвергнуться испытаниям вследствие замедления роста, инфляции, расстройства денежной системы, высокой доли социальных дотаций в национальном продукте. Франция после подъема, на который уже почти не было надежды, теряет свое место в мире, не умея приспособиться к суровым требованиям конкуренции, полупарализованная внутренними распрями и живучестью анахроничных идеологий.
Соединенные Штаты утратили свое военное превосходство. Советский Союз накапливает оружие — для запугивания, но также и для вмешательства, когда представляется случай. Политический класс Американской республики, ее восточного побережья, вдохновлявший дипломатию и руководивший ею в течение четверти века, совершил самоубийство; будучи ответственным за войну во Вьетнаме, он свалил вину на Ричарда Никсона, который не покончил с ней достаточно быстро. Президенты Дж. Картер и Р. Рейган бросаются из одной крайности в другую. Консенсуса в отношении внешней политики больше не существует. Страна отныне недостаточно богата, чтобы финансировать одновременно социальное законодательство и перевооружение. Она еще сохраняет научное первенство, уникальный производственный аппарат, но стала непредсказуемой как для своих врагов, так и для своих союзников.
В Европе Федеральная Республика Германии, являющаяся более чем когда-либо краеугольным камнем Атлантического союза, кажется поколебленной. Находясь на передней линии, гранича с советской империей, она пытается сохранить на своей территории американскую армию, не раздражая при этом людей в Кремле. Пацифизм миллионов немцев снижает способность правительства принимать решения; выражает ли он закономерный страх перед страшным оружием или отказ от раздела, с которым немецкий народ мирится все хуже? Примирение между французами и немцами остается прочным, подлинным. Но пришел ли тот день, о котором упоминалось в спорах 50-х годов? Боннский канцлер, будь он социалистом или консерватором, смотрит и в сторону угрожающего Востока, и в сторону защищающего Запада. Какое направление он изберет в конце концов?
Если бы я поддался мрачному настроению, то сказал бы, что все идеи, все цели, за которые я боролся, оказались, по-видимому, в опасности в тот самый момент, когда со мной задним числом соглашаются и допускают, что в большинстве моих сражений я не был неправ. Но я не хочу поддаваться унынию. Режимы, которые я защищал и в которых кое-кто видит уже только способ маскировки власти, по своей сути произвольной и насильственной, эти режимы непрочны и беспокойны; но до тех пор, пока они останутся свободными, в них сохранятся неожиданные возможности. Мы будем продолжать жить, жить долго, под сенью ядерного апокалипсиса, разрываясь между страхом, который внушает чудовищное оружие, и надеждой, которую пробуждают в нас чудеса науки.