ЖАНРЫ

Мемуары. 50 лет размышлений о политике
Шрифт:

В своем диалоге с Симоной де Бовуар в 1974 году он рассказывает об этой самой сцене так, как он ее пережил: «Арон — это вся история голлизма и одной радиопередачи; у нас был еженедельно час времени на радио для обсуждения вопросов политической ситуации, и мы очень резко выступили против де Голля. Голлисты захотели ответить мне прямо в лицо, в особенности Бенувиль, и еще один, имени которого не помню. И вот я отправился на радио, мы не должны были встречаться до начала диалога. Пришел Арон, думаю, я выбрал его для того, чтобы он был нашим посредником, к тому же будучи убежден, что он принял бы мою сторону. Арон сделал вид, что меня не видит; он присоединился к другим; я понимал, что он должен был общаться с другими, но зачем же отворачиваться от меня? С этого момента я понял, что Арон против меня; в политическом плане я воспринял его солидарность с голлистами против меня как разрыв. Когда я с кем-либо ссорился, на то всегда были серьезные причины, но в конечном счете всегда именно я решал идти на ссору» [156] .

156

См.: Sartre J.-P.La C'er'emonie des Adieux (Прощальная церемония) P.: Gallimard. P. 354.

Вернемся к некоторым пунктам: «Мы очень резко выступили против генерала де Голля». Мягко сказано: они долго занимались сравнением генерала де Голля и Гитлера, в том числе искали черты их физического сходства. Мог ли я это одобрить из дружбы к Сартру? Несколькими месяцами раньше, в отсутствие Сартра, я встал на его защиту против Габриеля Марселя, упрекавшего Сартра в том, что тот сравнивал французскую оккупацию в Индокитае с германской оккупацией во Франции. Насколько помню, приглашение я получил от радио, а не лично от Сартра, но это не важно: когда я появился, Бенувиль и Торрес осыпали Сартра проклятиями, заявляя, что нельзя вести дискуссию с тем, кто опускается до подобных выпадов. На оскорбления Сартр не отвечал: он никогда не любил схватки лицом к лицу.

Конечно, мне следовало бы найти способ повести себя иначе, выразить ему дружеские чувства, не солидаризируясь с его вчерашней радиопередачей. Эта короткая сцена мне вспоминается как какой-то невыносимый миг: с одной стороны — голлисты, которые мне не внушали ни малейшей симпатии, а с другой — Сартр, невозмутимый под градом оскорблений, и я сам — не произносящий ни слова. Все мы разошлись в разные стороны.

При всем том Сартр был прав, дружба умирала сама по себе, неумолимо. В первые два года учебы в Эколь нашу дружбу питали как интеллектуальное понимание, так и студенческое товарищество. Со временем исчезла первая составляющая, а также и вторая — по причинам, которые лучше позволяет понять диалог Сартра с Симоной де Бовуар в 1974 году. После окончания Эколь он предпочел дружбу с женщинами; разговоры в мужском кругу показались ему бедными по содержанию и скоро наскучили. Мы спорили о философии, пока не стали писать книги. Сартр прочитал «Введение в философию истории», сказал мне, что перечитал его перед написанием своей работы «Бытие и ничто», но не стал обсуждать вместе со мной «Введение», как не попросил меня критически оценить свой собственный opus.По крайней мере, один раз я затронул тему Ничто и двух различных смыслов концепта, которых он не различал: ничто в обычном понимании — не-бытие, с одной стороны, и бытие-для-себя, или сознание, которое можно назвать «ничто», противопоставляя его плотности, недвижности вещей, — с другой. Сартр ответил, что в конечном счете оба смысла смыкались. Не было ни разговоров о политике, поскольку мы жили в различных мирах, ни философских бесед, поскольку он перестал любить споры; могло бы сохраниться, как между Дезанти и Клавелем, то, что можно считать либо пустяком, либо самым главным — удовольствие вновь увидеть друг друга, даже если при встрече нечего сказать, — нам никогда не было дано познать такое счастье.

Узнав, что мы «в ссоре», я однажды зашел к нему домой вместе с Манесом Спербером и попытался оправдать свое поведение и, особенно, уменьшить значение эпизода. Мои объяснения Сартр принял без особой охоты. «Ладно, давайте как-нибудь на этих днях вместе позавтракаем», — так ритуально завершился разговор. Завтрак так и не состоялся. Я вступил в РПФ, а он вместе с Давидом Руссе создал Демократическое революционное объединение. Оба приятеля приписывали мне в «Беседах о политике» («Галлимар», 1948) мнения, которые я никогда не исповедовал. Например: «Арон утопичен, веря в то, что техническое развитие неизбежно приведет к социальной эмансипации». Пример Советского Союза вылечил бы меня от этой иллюзии, если бы когда-нибудь я принимал ее всерьез. Сартр же приписывал мне, окарикатуривая, мнения, почерпнутые не из моих произведений, а из разговоров. Я ответил ему в «Свободе духа» и не считаю нужным возвращаться к этой дискуссии.

Еще более серьезным в его глазах по сравнению с моим «цинизмом, который даже не умен», выглядело мое «фаталистическое» принятие войны: «Было бы романтизмом [по мнению Арона] полагать, что мир еще возможен. Но, говоря, что война фатальна, тем самым способствуют ее скорейшему приходу…» В «Великом Расколе» я утверждал как раз противоположное. Это был первый, но не последний случай, когда Сартр испытывал потребность определить свою собственную политическую установку, опровергая мою. Правда, я не принял всерьез Демократическое революционное объединение (ДРО), тогда как «Новая левая» Мерло-Понти в 1955 году не являлась совершенно неуместной. Демократия и революция в обычном смысле этих слов противоречат друг другу [157] . Сама идея проповедовать во Франции пролетарскую революцию, отличную от той, которую символизировала коммунистическая партия, была в меньшей мере обусловлена «революционным романтизмом» (я обвинял в нем Руссе и Сартра), чем наивностью или невежеством. Что до остального, то ДРО познало судьбу, с самого начала уготованную ей историей.

157

Один из моих лекционных курсов в Высшей школе администрации так и назывался — «Демократия и революция».

Последнее замечание. Руссе и Сартр дистанцировались от Советского Союза и от народных демократий: «Мы не вместе с народными республиками. Мы не вместе с ними по вполне определенным причинам и в особенности из-за нашего неверия в то, что эти режимы удовлетворяют элементарные интересы трудящихся. Я уверен, что значительная часть сежетистской 197 стачечной стратегии гораздо более руководствуется далекими военными целями, чем очевидными социальными задачами» [158] .

158

См.: Sartre J. P., Rousser D., Rosenthal G.Entretiens sur la Politique (Беседы о политике). Процитированный пассаж принадлежит перу Д. Руссе.

ДРО подверглась атакам со всех сторон — со стороны коммунистов, голлистов, ее не поддержали даже умеренные партии, находившиеся у власти. Мерло-Понти, как я точно помню, однажды всерьез задал вопрос о том, не смогут ли завтра эту группку рассматривать в качестве источника крупного движения, сравнимого с большевистским, ведь большевиков первоначально тоже окрестили группкой. В период между 1948 и 1955 годами я написал несколько более или менее удачных статей, одни из них имели полемический характер, другие — аналитический, большая часть этих работ вошла в сборник «Полемики». Одна из статей — «История и политика» («Histoire et politique»), — первоначально появившаяся в журнале «Ревю де Метафизик э де Мораль», лучше других устояла перед натиском времени и исчерпанностью дискуссий между интеллектуалами.

В отличие от предыдущего сборника, «Опиум интеллектуалов» сохраняет для меня значение. Я работал над ним с 1952 по 1954 год, медленно, не без напряжения, может быть, став жертвой журналистской легкости, но главным образом из-за моих личных несчастий я искал в период между 1951 и 1955 годами убежище в неустанной и разнообразной деятельности, забвение — в ученых развлечениях, если только это словосочетание не содержит в себе самом противоречия. У меня возникло ощущение, быть может иллюзорное, что «Опиум» принес мне выздоровление, спас меня. Нападки, которым подверглась эта книга, оставили меня почти равнодушным. Я вышел из ночи и надеялся, что, может быть, мне удастся примириться с жизнью.

Книга состояла из трех частей, в первой из них рассматривались «три мифа»: мифы о «левых силах», о «революции», о «пролетариате». Эта часть была нацелена в самую сердцевину излюбленных тем многочисленных интеллектуалов, причем не только прогрессистов и полумарксистов, которых я преимущественно имел в виду. Я не отрицал того, что в Национальном собрании можно различить каких-то левых и каких-то правых. Но что я отрицал, так это существование каких-то вечных левых сил, неизменных в различной исторической обстановке, вдохновляемых одними и теми же ценностями, объединяемых одними и теми же устремлениями. Миф о «единстве левых сил» компенсирует и скрывает во Франции непримиримые распри между якобинцами и жирондистами, либеральными буржуа и социалистами, между социалистами и коммунистами. Идеологически левые никогда не были однородными, они выступали то с антигосударственнических позиций, то с организаторских, то с уравнительных. Некоторые, возможно, хотят, чтобы эти силы одновременно были либеральными, организаторскими и эгалитаристскими, питая наивную надежду на то, что названные цели легко могут между собой сочетаться.

Историк легко призн ает, что некоторые идеи, например национализм, перешли из одного лагеря в другой. Как можно сомневаться в существовании пессимистических левых, примером которых был Ален, призывающих граждан к сопротивлению всем властям, никогда не верящих в мудрость господ? Если этот либерализм подозрений принадлежит левым, то что у него общего с этатизмом планификаторов, горящих нетерпением подчинить сильных мира сего или богачей властному контролю, но не сознающих обязанности контролировать контролеров?

Точно так же, когда речь шла о революции и пролетариате, я попытался перевести идеологическую поэзию на язык прозы действительности. Представляет ли собой рабочий класс «аутентичную интерсубъективность»? Способен ли он стать правящим классом? Достиг ли он свободы, если некая партия осуществляет от его имени абсолютную власть, но лишает его инструментов относительного и частичного освобождения, завоеванного в условиях капиталистической демократии? Почему революция как таковая является благом? «Миф о революции служит убежищем для утопической мысли, он становится таинственным и непредсказуемым посредником между действительностью и идеалом. Само насилие скорее притягивает, завораживает, чем отталкивает. Лейборизм и „скандинавское бесклассовое общество никогда не пользовались среди европейских, особенно французских, левых тем престижем, который сохраняет Русская революция, несмотря на гражданскую войну, ужасы коллективизации и большой чистки. Следует ли говорить несмотряили по причине?“»

Поделиться с друзьями: