Мемуары
Шрифт:
Несмотря на внушенные И. Э. Бабелем надежды, Рудаков устроился на службу в проектную мастерскую. Произошло это не без помощи Осипа Эмильевича, знакомого с каким-то крупным воронежским архитектором. Но уже в июне Рудаков был уволен и должен был утешаться обещаниями той же мастерской предоставлять ему заказы на аккордную проектную работу. Пришлось жить на временные, случайные заработки и на денежные посылки жены. И то и другое глубоко угнетало Рудакова.
И еще одно исправление. Это относится уже к военному времени. Напомню о ташкентских письмах Надежды Яковлевны, приведенных выше. Из них видно, что сведения о Рудакове она получала только от меня. Но, следуя своей привычке писать воспоминания с чужих слов, она описывает жизнь Рудакова в Москве, обстоятельства, повлекшие за собой вторичную отправку на фронт инвалида войны, и его гибель. В этом небрежном рассказе, естественно, все факты искажены. Читаем: «Рудаков после первого ранения стал в Москве воинским начальником. К нему явился какой-то из его родственников, сказал, что он по убеждению толстовец и не может воевать. Рудаков своей властью освободил его от повинности, был разоблачен и послан в штрафной батальон, где тут же погиб».
Рудаков не был воинским начальником. Он был инструктором Всеобуча. «Толстовец» не был родственником Рудакова. Это был знакомый, муж подруги Лины Самойловны по занятиям с М. В. Юдиной. Рудаков жил на казарменном положении в районном военкомате. Там он совершил должностное преступление ради этого «толстовца»: воспользовался бланком и печатью военкомата и дал своему другу отсрочку, а не полное освобождение. Дело в том, что тот ожидал полного оформления «белого билета», но неожиданно получил призывную повестку. Признаюсь, что Рудаков пошел на такой рискованный шаг не из уважения к принципам своего приятеля, а по доброте сердца. Мне он сказал так: «N. N. не мог воевать, он, сердешный, боялся».
Рудаков был арестован, три месяца сидел в Бутырской тюрьме и по суду был приговорен к десяти годам лагеря. А «толстовец», получивший, кажется, восемь лет лагеря, восстанавливал в Москве разбомбленные дома, работал на Волго-Донском канале и по отбытии срока жил еще долго. Рудаков же сам попросил о замене ему лагеря фронтом, был, как и ожидал, назначен в штрафной батальон и действительно «смыл своей кровью совершенное преступление»: в первом же бою, 15 января 1944 года, он был убит. Какая трагическая семья! Все пять братьев погибли преждевременно от пули. А две сестры — от голода в блокадном Ленинграде.
Далее. Надежда Мандельштам повествует: «Нередко мы предупреждали Рудакова, что ему может повредить знакомство с нами, но он отвечал таким набором благородных фраз, что мы только ахали».
Неправдоподобно, чтобы Мандельштамы хоть кого-нибудь предостерегали от знакомства с ними. Все их поведение в Воронеже и в последний год после Воронежа противоречит этому. Рудакова в первый же день знакомства Осип Эмильевич ослепил фейерверком прожектерских предложений. Рудаков восторженно сообщает жене 2 апреля 1935 года: «Они (он и она, которая сейчас в Москве) приглашают нас и Анну Андреевну на дачу (они будут под самым Воронежем с 20—25/IV); А. А. А. приедет 6—7; может быть, приедет Яхонтов». Ахматова все не ехала, и это вызывало раздражение Мандельштама. Вот выдержки из писем Рудакова: «7 апреля… Наверно, 9-го приедет Анна Андреевна Надежда Яковлевна (жена О. Э.) приедет позднее…» «13. IV… Сверх сроков опаздывают А. А. и Н. Я.— и он нервничает». «21 апреля… Завтра приезжает Н. Я. …А. А. приедет позднее (в мае?). Выяснилось это только сейчас, вечером, после его звонка в Москву. Он пришел просто в отчаяние: он хотел ей сейчас показать новые вещи, вообще, она была необходима». «23 апреля… Анна А. приедет во второй половине мая (ее задержали учебные осложнения сына в Ленинграде…). О. Э., пока не знал причины, был так раздражен, что убрал "Четки" и "Белую стаю", которые мы накануне читали, в… бельевую корзину! Выяснилось это случайно, и он смущенно признался».
Сообщения Рудакова подтверждаются письмом самого Осипа Эмильевича из Воронежа в Москву: «Надик, поиздевайся над Ахматовой по телефону. Так еще не ехал никто. Или: митрополит, он же и еврей, боящийся судьбы. Где же здесь забота о других?» А положение Ахматовой, особенно после того, как Мандельштам указал на нее следователю как на одного из слушателей его крамольных стихов о Сталине, и при вечной тревоге за Леву, и при литературном остракизме, которому она подвергалась, было очень сложным. Что уж тут говорить о нас, простых смертных? В первые же недели пребывания Мандельштамов в Воронеже я получила письмо от Нади с требованием заменить ее при «Осе» на месяц, чтобы она могла пробыть это время в Москве для устройства дел. Я не могла никоим образом выполнить эту просьбу. А когда я была у них в Воронеже в мае 1936-го, они чуть со мной не поссорились из-за того же: я работала в Литературном музее и приехала на праздничные дни, а они требовали, чтобы я провела с Осипом месяц и отпустила Надю. Я уехала в Москву на свою работу, а Мандельштам дал мне записку для передачи Е. Е. Поповой-Яхонтовой: «Лиля, если Вы способны на неожиданность, Вы приедете». И так же бездумно Надежда Яковлевна пишет Нине Николаевне Грин: «Как жаль, что мы с Вами дважды разминулись, и как нехорошо, что Вам даже в голову не пришло заехать к нам в Воронеж» [14] .
14
РГАЛИ, ф. 127, оп. 2, №49.
В 1937 году К. И. Чуковский получил еще из Воронежа отчаянное письмо от Мандельштама. Осип Эмильевич просил Корнея Ивановича написать Сталину или организовать обращение писателей к Сталину с ходатайством об устройстве судьбы поэта Мандельштама.
«Смешно думать, что это может ударить по тем, кто это сделает»,— убеждал Мандельштам Чуковского [15] .
Вот позиция Мандельштамов, неизменная и в воронежской ссылке, и после нее. Вся эта линия поведения заставляет сильно сомневаться в достоверности указания Надежды Яковлевны на их «неоднократные» предостережения Рудакову.
15
Цитирую по оригиналу, хранящемуся у Елены Цезаревны Чуковской.
Обратимся ко второй части ее тирады.
Тезис о «наборе благородных фраз» Рудакова, изумившем Мандельштамов, ничем не подтверждается даже в самих сочинениях Надежды Мандельштам. Ведь такое позерство влечет за собою противоречия с поступками. А разве Рудаков чем-нибудь нарушил этику высокого товарищества? Надежда Яковлевна сама представляет его читателю как «преданного юношу». Разве трусливому фразеру доверили бы рукописи Гумилева и Мандельштама? Да что рукописи? Самою жизнь Осипа Мандельштама Надежда Яковлевна неоднократно поручала охране Рудакова. Вспомним начальные страницы «Воспоминаний»: зловещую сцену «выдворения» поэта из квартиры и из Москвы. Подозрительный сосед приводит под видом монтера человека из «органов». В этой опасной ситуации, по сообщению Надежды Мандельштам, у них «сидел Рудаков, находившийся в Москве проездом». «"Что он делает?"— в отчаянии шепнула я Рудакову». Это — ее реакция на смелый выход Осипа Эмильевича навстречу мнимому монтеру. И когда маска была снята, оба «показали друг другу документы» «и О. М. увели в милицию, Рудаков побежалза ним » (выделено мной. — Э. Г.). А что же делала жена в это время? А ничего. Ждала, пока Осипа Эмильевича внесли назад на пятый этаж, так как «доставить преступника, — по ее словам, — в участок не удалось: по дороге его опять хватил припадок». И весь этот мучительный путь был переложен на плечи Рудакова. Как видим, поведение его не укладывалось в определение «набор благородных фраз», а связь с Мандельштамами продолжалась еще годы, в которые они уже не питались вместе и Надежде Яковлевне не приходилось «кормить бедного мальчишку». Пока Осип Эмильевич оставался еще в Воронеже, они переписывались. Несколько ниже я приведу письма Мандельштама к Рудакову, но, даже не прибегая к ним и оставаясь в рамках уже известных материалов, можно убедиться, как дорожил Осип Эмильевич мнением Рудакова о своих стихах. 4 мая 1937 года он пишет из Воронежа в Москву Надежде Яковлевне: «Только что пришло письмо от Рудакова. Разобрал его с колоссальным трудом. Он пишет (кажется?), что стихи неровные и что передать это можно только в разговоре. Большое новое идет от стихов о русской поэзии. Да!» Это горделивое восклицание показывает, насколько он считался с мнением своего младшего друга.
Надежда Мандельштам, изобразив в своих «Воспоминаниях» Рудакова как прихлебателя, приспособленца и карьериста, не удовлетворилась этим. Еще один «антипортрет» Рудакова сгущен до предела в ее разнузданной «Второй книге». «Сыновья расстрелянных отцов,— пишет она,— доказывали себе и другим прелесть и смысл "заказа". Они требовали не приспособления, а безоговорочного перехода к победителю — к ним на службу не за страх, а за совесть, чтобы наконец стать в подлинном смысле советским человеком. Таков был бедняга Рудаков, генеральский сын, который с пеной у рта доказывал Мандельштаму, что пора заговорить на языке современности. Во время войны он тяжко переживал, что был просто лейтенантом, а не генералом, как его отец и братья, тоже погибшие. Это единственная его обида, потому что от мысли он полностью отказался. Портили этому бедному парню только вкусы: он любил Цветаеву и чуть-чуть Мандельштама. Его утешало, что именно ему суждено им все объяснить и вывести заблудших на верный путь. Таких было много, гораздо больше, чем кажется на первый взгляд».
Трудно сказать, что возмутительней в этих немногих строках. Анкетный ли подход к людям («сыновья расстрелянных») или памфлетная интерпретация моего рассказа о вырвавшемся у Рудакова в Москве восклицании. Его раздражало, что все поздравляли его с лейтенантскими погонами. «Я должен был бы быть Рокоссовским!»— объяснял он мне. Разумеется, он имел в виду не парадные знаки различия, а талант военачальника, который он у себя подозревал. Замечу, что он сам воевал очень храбро, а отец его, как он меня уверял, командовал корпусом во время первой мировой войны или даже армией. Учительствовать, наставлять, руководить и командовать Сергей Борисович действительно любил, тут Надежда Яковлевна была права, но это еще не повод для того, чтобы переиначивать мой рассказ о настроении Рудакова в военной Москве или заговариваться до того, чтобы упрекать его в намерении перевоспитывать Цветаеву, которую он никогда не видел. И что противопоставляет мемуаристка своему пасквильному портрету Рудакова? Каков ее идеал положительного современника? Ей бы хотелось, чтобы учителя преподавали без стыда и совести? профессора читали заведомо скучные лекции, а поэты умышленно писали плохие стихи? Рудаков хотел жить и работать в полную силу, разве это «социальный заказ»? Он хотел работать честно? Но мы все этого хотим!
Расстрел отца во все времена и при всех политических режимах был и будет человеческой трагедией. И читать об этом фельетонно-пасквильные резвости — оскорбительно. А много или мало работало в Советском Союзе детей казненных и что они думали и чувствовали при этом, историки, социологи и психологи будут узнавать из более надежных источников, чем безответственная болтовня Надежды Мандельштам. Самое неприятное ней — это откровенная манера сводить личные счеты, играя на политических тяготениях и отталкиваниях своих неискушенных читателей. Они говорят в один голос, что она замечательно верно отобразила в своих книгах эпоху. Диффамация, наветы, демагогия — это ли не эпоха? Она не только изобразила эпоху, но и олицетворила ее пороки своей беспринципностью, доведенной до предела.
Что же случилось? Из-за чего надо было Надежде Мандельштам уничтожать Рудакова? Как сказано, из-за его воронежских писем к жене. Но какие выводы она сделала из них? «Прочтя их, мы поняли, что украденные архивы — не случайность, так было задумано Рудаковым, и вдова только выполняет его волю. То, что мы приняли за чистую коммерцию — выгодно продавать автографы, — оказалось результатом бредовых идей самого Рудакова. Трудно сказать, что бы случилось, если б я умерла. Возможно, что Рудаков восстановил бы справедливость и выдал стихи за свои. Но ему пришлось бы нелегко, потому что большинство стихотворений все же ходило в списках…» [16]
16
Резкое противоречие с настойчивыми сообщениями Надежды Мандельштам о том, что стихи Мандельштама в течение 15—18 лет хранились только в ее голове.