Мемуары
Шрифт:
Но на другой день он отправился в Пти-Бур к аббату Ла Ривьеру, и тот настроил его на иной лад, внушив ему, будто я публично его оскорбил, и потому в тот самый день, когда Месьё вернулся от Ла Ривьера, он при всех спросил у маршала д'Эстре, который провел праздники в Кёвре, оспаривал ли у него местный кюре право первенства. Судите сами, какой оборот дан был разговору. Придворные начали с насмешек, а Месьё закончил клятвой, что заставит меня пойти в собор и получить отпуст после него. Герцог Роган-Шабо, слышавший эти речи, в испуге бросился ко мне и все мне рассказал, а полчаса спустя Королева прислала за мной своего капеллана. Она сразу объявила мне, что Месьё в страшном гневе, она этим очень раздосадована, но, поскольку речь идет о Месьё, она не может не разделять его чувств и желает непременно, чтобы я дал ему удовлетворение, в ближайшее же воскресенье отправившись в собор Богоматери и исполнив его требование, о котором я сказал выше. Вам нетрудно угадать, что я ответил ей, и тогда по обыкновению она отослала меня к Кардиналу, который сразу же стал меня уверять, что искренне огорчен затруднением, в каком я оказался, осудил аббата Ла Ривьера за то, что тот подстрекает Месьё, но сам, прикрываясь кротостью и любезностью, приложил все старания, чтобы склонить меня к унижению, которого от меня требовали. Видя, что я не попался в расставленную западню, он решил [51]втолкнуть меня в нее силой: он заговорил тоном высокомерным и властным, объявил, что беседовал со мной как с другом, но я вынуждаю его говорить тоном министра. Рассуждения свои он пересыпал скрытыми угрозами, а когда разговор принял резкий оборот, дошел даже до открытых выпадов, заметив мне, что тому, кто желает уподобиться Святому Амвросию в его деяниях 27, следовало бы уподобиться ему образом жизни. И так как он при этих словах умышленно возвысил голос, чтобы его услышали два или три духовных лица, бывшие в другом конце комнаты, я, также не понижая голоса, сказал ему в ответ: «Постараюсь последовать вашему совету, Ваше Высокопреосвященство, но я для того и силюсь подражать Святому Амвросию в обстоятельствах нынешних, дабы он сподобил меня подражать ему во всех прочих». Мы расстались весьма враждебно, и я покинул Пале-Рояль.
После обеда ко мне явились маршал д'Эстре и Сеннетер, вооруженные всеми фигурами красноречия, дабы убедить меня, что унижение перед герцогом Орлеанским почетно. И когда им это не удалось, стали намекать мне, что Месьё может прибегнуть к насилию и приказать своим гвардейцам схватить меня, чтобы принудить уступить ему мои права в соборе. Вначале мысль эта показалась мне столь нелепой, что я не придал ей значения. Но когда вечером меня предупредил о том же канцлер Месьё, г-н де Шуази, я со своей стороны приготовился к защите, что было, конечно, смешно, ибо, вы понимаете сами, подобное поведение в отношении сына Короля никак нельзя оправдать в мирное время, когда нет даже намека на беспорядки. На мой взгляд, это самая большая глупость, какую я совершил за свою жизнь. Она, однако, помогла мне. Моя смелость пришлась по душе герцогу Энгиенскому, с которым я имел честь состоять в родстве 28и который ненавидел аббата Ла Ривьера, потому что тот имел дерзость выразить неудовольствие, когда за несколько дней перед тем при выборе кандидатуры будущего кардинала ему предпочли принца де Конти 29. Сверх того, герцог был твердо убежден в моих правах, и в самом деле бесспорных и совершенно доказанных в небольшом сочинении, которое я выпустил в свет 30. Он объявил о том Кардиналу и прибавил, что не потерпит, чтобы против меня учинили хоть малейшее насилие: я его родственник, я ему предан, и он не уедет в армию, пока дело не уладится.
Двор ничего так не боялся, как раздора между Месьё и герцогом Энгиенским, а более всех страшился этого принц де Конде. Он прямо похолодел от страха, когда Королева пересказала ему слова его сына. Он спешно явился ко мне: у меня он застал шестьдесят или восемьдесят дворян и вообразил, будто мы действуем в сговоре с герцогом Энгиенским, хотя это было не так. Он стал браниться, грозил, молил, задабривал и в горячности своей обронил слова, из которых я понял, что герцог Энгиенский принимает мои интересы к сердцу более даже, нежели он выказал это мне самому. Я тотчас же без колебаний уступил и сказал Принцу, что готов на все, лишь бы не допустить, чтобы в королевской семье вышла ссора по моей вине. Принц де Конде, видевший до этой минуты мою [52]непреклонность и растроганный тем, что я смягчился ради его сына как раз тогда, когда он сообщил мне, что я могу рассчитывать на его могущественное покровительство, сам переменил мнение, и если вначале никакое удовлетворение не казалось ему достаточным в отношении Месьё, то теперь он решительно высказался в пользу того, какое я предлагал с самого начала: в присутствии всего двора я готов объявить Месьё, что никогда не помышлял выйти из границ почтения, какое мне подобает ему оказывать, и в соборе действовал во исполнение велений Церкви, о которых его уведомил. Так и было сделано, хотя кардинал Мазарини и аббат Ла Ривьер исходили при этом злобою. Но принц де Конде настолько устрашил их именем герцога Энгиенского, что им пришлось уступить. Он повел меня к Месьё, куда, влекомый любопытством, собрался весь двор. Я изложил герцогу Орлеанскому все то, о чем только что вам сказал. Ему очень понравились мои доводы, и он повел меня показывать коллекцию своих медалей; тем и завершилось дело, в котором право было на моей стороне, но которое я едва не испортил своим поведением.
Поскольку это происшествие, а также бракосочетание королевы Польской сильно рассорили меня с двором, вам нетрудно представить, какой оборот пожелали придать этому придворные. Но в этом случае я убедился, что никакие силы в мире не властны повредить доброму имени того, кто сохранил его среди членов своей корпорации. Вся ученая часть духовенства высказалась в мою пользу, и спустя полтора месяца я заметил, что даже те, кто прежде меня порицали, стали уверять, будто всегда мне только сочувствовали. Примеры подобного рода мне случалось наблюдать и во многих иных обстоятельствах.
А некоторое время спустя двору пришлось даже выразить мне свое одобрение. На Ассамблее духовенства, приближавшейся к концу, как раз началось обсуждение величины дара, который по обычаю подносили Королю, и я весьма обрадовался возможности, услужив Королеве в этом деле, засвидетельствовать ей, что ослушание, на какое вынуждал меня мой сан, проистекает отнюдь не из неблагодарности. Я не поддержал группу самых ревностных слуг Церкви во главе с архиепископом Сансским, присоединившись к архиепископам Арльскому и Шалонскому, которые были, собственно говоря, не менее ревностными, но лишь более благоразумными. Вместе с первым из них я даже имел свидание с Кардиналом, который остался весьма мной доволен и на другой день во всеуслышание объявил, что я показал себя не менее твердым в служении Королю, нежели в отстаивании моей собственной чести. Мне поручено было произнести речь, которую обыкновенно произносят при закрытии Ассамблеи и которую я не пересказываю вам в подробностях, ибо она напечатана. Духовенство осталось ею удовлетворено, двор высказал ей свое одобрение, а кардинал Мазарини по окончании собрания пригласил меня отужинать с ним вдвоем. Мне казалось, что предубеждение, какое ему пытались внушить против меня, совершенно рассеялось, и полагаю, он и впрямь верил, что это так. Но я был слишком любим в Париже, чтобы долго оставаться [53]любимцем двора. В этом и состояло мое преступление в глазах итальянца, учившегося политике по книгам 31; преступление это было тем тяжелее, что я изо всех сил усугублял его своей природной, ненаигранной расточительностью, которой небрежность придавала особенное великолепие, широкой раздачей милостыни, щедростью, зачастую потаенной, но вызывавшей порой отзыв тем более громкий. Правду говоря, вначале я действовал подобным образом просто по душевной моей склонности и из соображений одного лишь долга. Необходимость защитить себя против двора вынудила меня не только придерживаться такого поведения и впредь, но даже еще более в нем усердствовать; однако я забежал несколько вперед и упомянул об этом лишь для того, чтобы показать вам, что двор начал относиться ко мне с подозрением в ту пору, когда мне не приходило даже в голову, что я могу его на себя навлечь.
Вот одна из причин, по какой я не раз говаривал вам, что мы чаще попадаем впросак от недостатка доверия, нежели от его избытка. Именно недоверие, внушаемое Кардиналу моим положением в Париже и уже побудившее его сыграть со мной штуки, которые я только что вам описал, толкнули его, несмотря на примирение, состоявшееся в Фонтенбло, сыграть со мной еще одну три месяца спустя.
Кардинал де Ришельё лишил епархии епископа Леонского из рода де Риё способом, совершенно оскорбительным для достоинства и свободы французской Церкви 32. Ассамблея 1645 года решила восстановить в правах г-на де Риё. Противоборство мнений было долгим: кардинал Мазарини, по обыкновению своему, уступил после продолжительных споров. Он сам явился в Ассамблею объявить о том, что права епископа будут восстановлены, и перед закрытием собрания во всеуслышание дал слово исполнить это в течение трех месяцев. В его присутствии я назначен был следить за исполнением обещания, как лицо, в силу должности своей более других призванное постоянно пребывать в Париже. Впоследствии Кардинал всеми способами подтверждал, что намерен сдержать слово; он два или три раза заставил меня написать в провинции, заверяя их, что дело это самое что ни на есть верное. Но в решительный момент он круто переменил свои намерения и через Королеву пытался принудить меня пуститься на увертки, которые неминуемо покрыли бы меня позором. Я сделал все, чтобы убедить его одуматься. Я вел себя с терпением, не свойственным моим летам; но по прошествии месяца я его утратил и решился уведомить провинции о происходящем, рассказав им всю правду, как то предписывали мне моя совесть и честь. Я готовился уже запечатать циркулярное письмо, написанное с этой целью, когда ко мне вошел герцог Энгиенский. Он прочел письмо, вырвал его у меня из рук и сказал, что желает уладить это дело. В тот же час он отправился к Кардиналу и объяснил ему, чем оно грозит; обещание, данное Ассамблее, было исполнено незамедлительно. [54]
Помнится мне, в ходе моего повествования я уже говорил вам, что четыре первые года Регентства промчались словно бы под знаком стремительного укрепления королевской власти, которому начало положил кардинал де Ришельё. Кардинал Мазарини, ученик его, к тому же рожденный и воспитанный в стране, где папская власть не знает ограничений, посчитал сие стремительное укрепление естественным, и заблуждение его стало поводом к гражданской воине. Я говорю поводом, ибо, на мой взгляд, чтобы найти причину, следует вернуться к временам куда более отдаленным.
Монархия существует во Франции вот уже более тысячи двухсот лет 33, но французские короли не всегда были столь самодержавны, как ныне. Их власть не была ограничена подобно власти королей английских и арагонских писаными законами 34. Она сдерживалась лишь обычаями, коих словно бы блюстителями были Генеральные Штаты 35, а впоследствии парламенты. Регистрация договоров, заключенных между государствами, и утверждение эдиктов о взимании налогов — вот полустершийся след того мудрого равновесия, какое отцы наши установили между произволом королей и своеволием народа. В равновесии этом добрые и мудрые венценосцы видели приправу к своей власти, весьма даже полезную для того, чтобы власть эта приходилась по вкусу их подданным; правителям же дурным и злонамеренным оно представлялось препоной их беззакониям и прихотям. Из истории, писанной сиром де Жуанвилем, мы видим явственно, что Людовик Святой признавал его и почитал, а сочинения Орема, епископа Лизьё, и прославленного Жана Жювеналя дез Юрсена убеждают нас, что Карл V, заслуживший прозвание Мудрого, никогда не считал, что власть его превыше законов и долга. Людовик XI, более изворотливый, нежели осмотрительный, в этом отношении, как и во многих других, нанес урон прямодушию. Людовик XII возродил бы его, не воспрепятствуй тому честолюбие кардинала д'Амбуаза, имевшего на него влияние неограниченное. Ненасытная алчность коннетабля де Монморанси побуждала его стараться куда более о том, чтобы распространить власть Франциска I, нежели о том, чтобы ее упорядочить. Обширные и дальние планы де Гизов не дали им времени позаботиться о том, чтобы поставить ей границы при Франциске II.
При Карле IX и Генрихе III двор так устал от смуты, что всё, не бывшее покорностью, почитал бунтовщичеством. Генрих IV не питал недоверия к законам, потому что верил в самого себя и доказал свое к ним уважение той внимательностью, с какой он отнесся к весьма смелым ремонстрациям купеческого старшины Мирона касательно муниципальной ренты 36. Герцог де Роган утверждал, будто Людовик XIII ревниво относился к своей власти потому только, что ее не знал. Маршал д'Анкр и герцог де Люин были всего лишь невеждами, неспособными осведомить его о ней.
Их сменил кардинал де Ришельё, который, если можно так выразиться, оперся на злую волю и неведение, накопившиеся за два последние [55]столетия, и использовал их, когда это было ему выгодно. Он облек их в правила, полезные и необходимые для укрепления королевской власти; фортуна потворствовала его замыслам, и, воспользовавшись поражением протестантов во Франции, победами шведов, слабостью Империи, неспособностью Испании, он утвердил в самой законной из монархий тиранию, быть может, самую постыдную и опасную, какая когда-либо порабощала государство. Силою привычки, которая в некоторых странах приучила народы не чувствовать ожога, мы притерпелись к тому, чего отцы наши боялись пуще самого огня. Мы не чувствительны более к рабству, которое они ненавидели не столько из своекорыстия, сколько из преданности своим же властителям; кардинал де Ришельё заклеймил преступлением то, что в прошедшие века почиталось добродетелью людей подобных Мирону, Арле, Марийаку, Пибраку и Феи. Сии мученики государства, чьи добрые и праведные принципы рассеяли более заговоров, нежели способно было породить все золото Испании и Англии, были защитниками мнений, за которые кардинал де Ришельё заточил президента Барийона в Амбуаз; он первый начал карать должностных лиц за высказывание истин, ради утверждения которых клятва, ими принесенная, обязывает не щадить живота своего.
Короли мудрые, понимавшие истинную свою выгоду, назначали парламенты блюсти свои повеления частью для того, чтобы отвести от себя зависть и ненависть, какую вызывает порой исполнение даже самых праведных и необходимых из них 37. Они не боялись уронить себя, связывая себя таким образом, подобно Создателю, который навеки послушен тому, что заповедал однажды 38. Министры же, почти всегда слишком ослепленные своим счастием, чтобы довольствоваться тем, что дозволено ордонансами, все свое усердие направляют лишь к тому, чтобы их нарушить — кардинал де Ришельё более всех других старался об этом с усердием, равным его неосмотрительности. Сам себе довлеет один лишь Вседержитель. Монархии, самые могущественные, и монархи, самые полновластные, нуждаются в соединенном поддерживании оружием и законами, и соединение это столь необходимо, что одно не может обойтись без другого. Безоружные законы попираются, оружие, не сдерживаемое законами, клонится к анархии. Когда Римская республика была уничтожена Юлием Цезарем, власть, силой его оружия переданная его преемникам, существовала лишь до тех пор, пока они сами поддерживали могущество законов. Едва лишь законы утратили свою силу, сила самих императоров рухнула, и рухнула она с помощью тех самых лиц, кто, пользуясь милостью своих государей, завладел печатью их и оружием и напитал, так сказать, свою плоть соками своих властителей, высосанными из этих поверженных законов. Судьбы Римской империи, пошедшей с молотка 39, и Оттоманской империи, изо дня в день угрожаемой удавкой, кровавыми знаками свидетельствуют нам слепоту тех, кто полагает власть в одной только силе.