ЖАНРЫ

Мертвая голова (сборник)
Шрифт:

– Негодяй! – воскликнул Бруно, обращаясь к палачу. – Негодяй! Ты не достоин быть ни палачом, ни бандитом! Ты не умеешь ни вешать, ни убивать!

С этими словами он вырвал кинжал из груди и вонзил его себе в самое сердце.

В толпе раздались страшные крики, началась давка: одни бросились прочь с площади, другие, наоборот, устремились к эшафоту. Тело Паскаля Бруно унесли монахи, а палача растерзал народ.

Вечером после казни князь де Карини обедал у монреальского епископа. Джемма, которая не могла быть принята у прелата, оставалась на вилле. Вечер был великолепен. В одно из окон комнаты, обтянутой голубым сатином, ясно можно было видеть остров Аликуди, а если приглядеться получше, то и острова Филикуди и Салина. Из другого окна открывался вид на парк, где росли апельсиновые, гранатовые деревья и пинии. Справа была видна гора Пеллегрино, от самого основания до вершины, а слева можно было разглядеть вдалеке Монреаль. У этого-то окна, где произошла сцена, открывающая наше повествование, и сидела графиня Джемма де Кастельнуово, внимательно разглядывая древнюю резиденцию нормандских королей. Она пыталась угадать в каждом спускавшемся к Палермо экипаже карету вице-короля. Но вот настала ночь, предметы потемнели, и их уже совершенно невозможно было различать. Графиня вернулась в свою комнату, вызвала камеристку и, уставшая от пережитых за этот день волнений, легла в постель. Она приказала закрыть окно, выходившее на море, опасаясь, как бы во время сна ее не продуло ветром с моря, другое же окно, наоборот, велела оставить приоткрытым, чтобы в ее комнату свободно проникал воздух парка, насыщенный запахом апельсинов, жасминов и сосен.

Князь довольно поздно возвращался от гостеприимного хозяина: часы на башне собора, построенного Вильгельмом Добрым, пробили одиннадцать, когда он сел в карету, запряженную его лучшими лошадьми. Получаса ему было вполне достаточно, чтобы доехать до Палермо, расстояние же от города до виллы он преодолел за пять минут. Князь спросил камеристку, где графиня, и получил ответ, что та очень устала и легла около десяти часов.

Князь быстро поднялся в комнату своей возлюбленной и хотел открыть дверь, но та оказалась заперта изнутри. Тогда он подошел к другой, потайной двери, что вела прямо в альков Джеммы и располагалась позади ее постели. Князь бесшумно открыл дверь и тихо вошел, боясь потревожить сон прекрасной графини. Очарованный ею, он на мгновение остановился. Алебастровая лампа, подвешенная к потолку на трех жемчужных нитях, мягко освещала комнату и совсем не мешала спящей. Князь склонился над Джеммой. Одеяло почти совсем не закрывало ее, а вокруг шеи было намотано боа, темный цвет которого выгодно оттенял белизну ее кожи. Князь, замерев, любовался этой неземной красотой. Но вскоре его поразила неподвижность Джеммы: он наклонился к ней еще больше и заметил странную бледность ее лица. Тогда князь приложил ухо к ее груди – Джемма не дышала. Он взял ее за руку, но она была холодна как лед. Князь крепко обнял любимую, чтобы согреть на своей груди, но в ту же секунду отстранился, испустив крик ужаса: голова Джеммы скатилась на пол.

На следующее утро под окном нашли ятаган Али.

Елена

Из всех парижских театров Большая Опера [18]– это именно тот театр, в который реже всего ездят смотреть на сцену. Хотя эти слова очень нелестны для сочинителей опер и балетов, однако же надо признаться, что это правда, даже если бы Сильфиде пришлось потерять крылышки, а дочери Дуная утонуть в недрах собственного отца. Такое признание тяжело, но необходимо. Увы! Приезжают смотреть балет, чтобы увидеть нечто другое; приезжают слушать певцов, чтобы услышать нечто иное.

В самом деле, «театра» больше в зрительной зале, чем на сцене, «театр» везде: в прелестных личиках – веселых и надушенных, свежих и розовых, которые грациозно выглядывают из лож; в светлых или черных кудрях, вьющихся по белым плечам, которые по очертаниям и формам красивее и изящнее статуй Кановы. Театр в улыбке, во взглядах, которые ищешь, смущенный и беспокойный. Уверенные и обольстительные, они идут к тебе сквозь молчаливую толпу, как надежда входит в сердце. Да, театр во всем этом, и еще более в задушевных разговорах, которые ведутся вполголоса и из которых ни одно слово не теряется.

Отнимите у Оперы эти создания, которые могут жить только при свете ее свечей, при блеске ее солнца; отнимите у нее все эти цветы, которые падают из одних рук в другие, – и Оперы не станет, Опера умрет.

Однажды после представления «Роберта» один из посетителей Оперы, у которого спросили его мнение о спектакле, ответил:

– Разумеется, это бесподобная музыка, вдохновенная, утонченная, но она не будет иметь успеха в Опере – в ней слишком много грохота, ничего не слышишь, когда разговариваешь.

Но все это – домашние тайны, и я очень неосторожен, что рассказываю их. Болтовня была бы превосходным занятием, если бы не заставляла нас проговариваться. И поскольку из всех пороков болтливость – самый несносный и самый непростительный, то я пускаюсь в рассказы про все эти маленькие тайны cepдца и мыслей, которые часто скрываются под бриллиантами и цветами, под улыбками и слезами.

Месяц тому назад я встретился в Опере с другом детства, я не видел его лет пять. В наши года это очень много: и сердце, и лицо меняются, особенно лицо, если оно подверглось испытанию самых разных климатов. Именно это и случилось с моим другом. Он путешествовал по морю, два года прожил в Мексике; горячее солнце порядочно закоптило его. Неудивительно, что я никак не мог его узнать.

Он подошел ко мне и подал руку. Я пожал ее, подумав: «Я его не знаю», но так как подобные случаи происходят нередко и человек, вращающийся в свете, вовсе не обращает внимания на такие мелочи, то и я с улыбкой поглядел на незнакомца и приветливо произнес:

– Добрый вечер, мы очень давно не виделись.

Прошу заметить, как ловко построена эта фраза: я не сказал ему ни «вы», ни «ты».

– Да-да, – ответил мне незнакомец, – прошло уже несколько лет, и я очень рад, что ты узнал меня.

Положение мое становилось затруднительным. Он прибавил:

– Ты льстишь мне, как и должен друг детства. Когда ты вернешься из дальнего путешествия, я отблагодарю тебя тем же.

Как теперь признаться ему, что я вовсе не знаю его и лишь из слепой вежливости принимаю его в число своих друзей? Прямая дорога – самая короткая и самая удобная, не раз говаривали мне, поэтому я взял его за обе руки, сжал их по-дружески и сказал с улыбкой:

– Нет, мой милый друг, я не принимаю твоих похвал, потому что вовсе их не стою. Я уверен, что знаю тебя очень близко, но в эту минуту совершенно не узнаю тебя.

– Прекрасно, ты откровенен, но, признаюсь, я очень огорчен: видимо, мексиканское солнце не на шутку обезобразило меня. Здесь, в Париже, все встречают меня с недоумением. Решительно никому не советую путешествовать по Мексике: когда оттуда приезжаешь, друзья тебя не узнают… Не хочу мучить тебя дольше…

И он назвал свое имя.

– Ах! Милый мой Гастон! – закричал я. – Прошу у тебя прощения, но сердце мое не виновато. Не хочу льстить тебе… но в самом деле ты немного переменился… Надеюсь, ты надолго останешься в столице?

– Это зависит от нашего министра иностранных дел, он держит мою судьбу и мои поездки в своих руках.

– Он, кажется, во зло употребляет свою власть.

– А ты?.. Ты расставался с Парижем? Путешествовал в Версаль и Сен-Клу?

– Я ездил и подальше.

– Не важно, – произнес Гастон, взяв меня под руку, – ты, верно, знаешь всю Оперу?

– Наизусть.

– Так познакомь меня с ней!

– Изволь, но за это я не попрошу тебя познакомить меня с Мексикой: я вовсе не завидую физиономии, которую ты оттуда привез.

– Позже ты сделаешь мне комплименты, а теперь я задам тебе только один вопрос.

Он насильно вывел меня в коридор.

– Видишь ли ты, – сказал он мне, – эту молодую даму в третьей ложе?

– Вижу.

– Знаешь ее?

– Разумеется.

– Заметил ли ты, как она бледна?

– И уже не первый день…

– Она, мне кажется, тоскует и страдает…

– Страдает, да…

– Кто она?

– Графиня де Сен-Жеран.

– Когда я вошел в залу, ее бледное лицо поразило меня – оно неподвижно, словно из мрамора. Графиня не двигается и выглядит, будто сидячая статуя. А теперь, когда начался третий акт, слезы навернулись на ее глаза. А всего страннее мне показалось то, что она, по-видимому, вовсе не замечает, что плачет: слезы медленно текут по ее лицу, а она и не думает отирать их. Лицо сохраняет прежнюю неподвижность – неподвижность чрезвычайно горькую и печальную, уверяю тебя. За этой бледностью явно скрывается душевное страдание.

Поделиться с друзьями: