Мертвое тело
Шрифт:
Смотритель, впрочем, был у нас человек добрый. Он имел жену, нескольких детей, которые учились вместе с нами, и потому относился к нам не очень жестоко. В свою очередь, и мы старались угождать ему и всегда писали родителям, чтоб они, отправляясь за нами, не забывали захватить какой-нибудь подарок смотрителю. Подарки эти были в образе гуся, или индейки, или же пирогов; которые же побогаче, привозили крупу и деньги. Смотритель все это принимал и за все благодарил. Училище наше было самое бедное. Классы топились зимой скудно, и холод был страшнейший. Потому, если вам случалось когда-либо слышать рассказы о том, как учителя в наших училищах заставляли учеников во время классов драться на кулачки и сами дрались с ними, то вы верьте этим рассказам, они справедливы, и мы сами дрались, бывало, для того, чтоб сколько-нибудь согреться. Особенно же мы любили смотрителя за то, что он не отказывал нам в рекреациях [10] . Давались они нам обыкновенно в мае месяце, и уж как смотритель ни вертись, а двенадцать рекреаций нам подай, бывало! Так положено было по правилам училища. Об рекреациях этих уговаривались, бывало, еще с вечера, а как только наступало утро, то мы отправляли двоих-троих учеников к смотрителю с просьбою дозволить нам просить рекреацию. Учеников для этой цели мы выбирали всегда лучших и которых любил смотритель. Калистов бывал всегда между ними. Случалось, конечно, что смотритель отказывал; в таком случае наши уполномоченные обращались к его жене, Прасковье Васильевне, на том основании, что она была женщина чувствительная, держала всегда сторону учеников и уж во что бы то ни стало выпросит, бывало, у мужа дозволение явиться к нему ученикам и просить рекреацию. Уполномоченных этих дожидались мы, конечно, с нетерпением, и как только, бывало, они объявят нам, что смотритель изъявил свое согласие и что ждет нас, так мы, ни минуты не медля, отправлялись под окно смотрительской квартиры и, подходя к оному, запевали целым нестройным хором известную латинскую песню, начинавшуюся так, кажется:
10
Рекреация (лат.) — перемена, промежуток времени между занятиями в школе.
По окончании этой песни смотритель перекрестит, бывало, нас родительским крестом и объявит нам, что мы можем отправляться в такую-то рощу порезвиться, куда и он тоже приедет вслед за нами.
Несмотря однако на эти рекреации, в науках мы не отставали. Учили нас, разумеется, плохо, но все-таки знания кое-какие приобретались. Более всего пичкали нас латынью, и уж как, бывало, надоедала нам эта латынь проклятая! арифметика же, география и живые языки были у нас на самом последнем плане.
11
Наш достойнейший руководитель школяров, просим об отдыхе (лат.).
Так шло время, конечно, быстро, скоротечно… Мы кончили курс в училище и перешли в семинарию. Я каждые каникулы ездил в деревню, а Калистов — нет. Только когда перешли мы из философского отделения в богословское, Калистов уступил моим просьбам, решился оставить город и провести лето у меня. Приехав ко мне, он пожелал воспользоваться случаем и сходить в Скрябино, поклониться праху родителей. Я предложил было ему отцовскую лошадь, но Калистов, всегда отличавшийся крайнею деликатностью, отказался и пошел пешком. Горько было ему смотреть на родное село, в котором было у него когда-то столько дорогого и отрадного и в котором теперь он не имел ничего, кроме тяжелого воспоминания.
В Скрябино пришел Калистов под вечер. Он перешел мостик, под которым когда-то лавливал гольцов, поднялся в гору и, пройдя ряд гумен и конопляников, очутился в Скрябине. Направо и налево тянулась улица, — она нисколько не изменилась, и только некоторые избенки как будто перекосились и ушли в землю. Калистов помнил каждую избенку, знал, кому она принадлежит, как зовут хозяина и хозяйку, и даже как будто видел их перед собою. Дойдя до церкви, Калистов вздрогнул. Он увидал перед собой родной домик. В одну минуту узнал его Калистов, он все такой же: у колодца все та же изгрызенная бадья, садик все так же зеленел вишнями и яблоками, и все так же выглядывали из-за плетня высокие подсолнечники и кусты хмеля. Калистов тихонько подкрался к окну и взглянул на него. Дьяконская семья ужинала; лучина ярко освещала комнату; в комнате было тоже все по-прежнему: те же образа суздальской живописи, те же портреты митрополитов Филарета и Никанора, тот же Кутузов скакал на коне и тот же вид Саровской пустыни.
Калистов отошел от окна дьяконского дома, сел на кучу наваленных неподалеку бревен и невольно задумался. Так просидел он с полчаса, как вдруг кто-то крикнул:
— Эй ты, семинарист! поди-ка сюда!
Калистов поднял голову и увидал у колодца девушку в ситцевом платье и с платочком на голове.
— А ты почему знаешь, что я семинарист?
— Нешто я слепая! Поди, у меня глаза есть… а у семинаристов один облик-то.
Калистов подошел к девушке.
— Чего же тебе надо от меня? — спросил он.
— А вот чего! Ведро я в колодец упустила, ты мне и достань его.
— Как же я достану?
— Очень просто. Перевяжу я тебя веревкой, спущу в колодец, и ты тогда достанешь.
— Да ты удержишь ли?
— Небось, удержу.
— Ну, смотри…
Девушка обмотала Калистова веревкой, завязала ее крепко-накрепко и, упершись одной ногой в сруб, принялась осторожно опускать Калистова в колодец.
— Стой, довольно! — раздался голос.
— Достал?
— Достал, тащи!
И немного погодя Калистов подавал уже девушке ведро.
— Однако ты храбрый! Чуть не на дно морское опускался.
— Для тебя только! — проговорил Калистов, посматривая на красивую девушку.
— Спасибо.
И, почерпнув воды, она пошла своей дорогой.
Калистову тоже надо было идти, и он направился к дому одного знакомого мужичка, у которого порешил было переночевать, с тем, чтобы завтра утром после обедни отслужить на могиле родителей панихидку, а потом возвратиться ко мне. Приходилось обогнуть церковь. Между тем набежали тучи, заволокли небо, и ночь становилась все темней и темней. Он уже успел миновать ограду, как вдруг что-то белое показалось в нескольких шагах от Калистова. Это был какой-то старичок в белой рубахе. Старичок, при виде Калистова, быстро остановился.
— Кто это? — вскрикнул он испуганно и поспешил отскочить в сторону.
— Я.
— Кто ты?
Калистов тотчас же узнал знакомый голос. Это был пономарь села Скрябина.
— Здравствуй, Никитич! — почти вскрикнул от радости Калистов, подходя к пономарю, все еще продолжавшему пятиться.
— Да кто ты?
— Не узнаёшь?
— Не узнаю.
Калистов поспешил объявить свою фамилию, но так как фамилия эта была дана ему в училище, то в Скрябине про нее никто и не знал даже.
— Я такого не знаю.
— Ну, коли не знаешь Калистова, так Петруньку вспомни, может, тогда перестанешь бояться!
— Какой-такой Петрунька?
— Покойника дьякона, Гаврилы Степановича, сын.
Пономарь ахнул даже.
— Петрунька, Петрунька! — кричал он, обнимая Калистова. — Петрунька, милый, а я и не узнал тебя, да как и узнать-то! Вишь ведь какой жеребец стал, да и голос-то переменился. Тебе который год-то?
— Да уж двадцать с хвостиком.
— Ах, Петрунька, Петрунька! Да что это ты домой давно не приходил? Уж мы тут и забыли про тебя.
— Дома-то нет, приходить-то некуда, — говорил Калистов.
Пономарь вздохнул.
— Царство небесное! — проговорил он. — Хоша мы с покойником и ссорились кое-когда из-за блинов, а все-таки дружно жили. Добряк был и он и дьяконица. Хорошие люди… Так какая же у тебя фамилия-то?
— Калистов.
— Мудрена — нечего сказать!
— Я привык.
— Да ты где теперь, в семинарии, что ли?
— В семинарии.
— В котором классе?
— В богословский перешел.
— Бог-ослов, значит? — сострил пономарь.
— Он самый.
— Два годика остается, а там и в попы небось?
— Куда ж еще…
— Однако что ж мы на площади-то стоим! — вскрикнул пономарь. — На дворе-то ночь, люди говорят. Вишь темноть какая, пора ужинать, да и на боковую. Пойдем ко мне, Петрунька… ведь тебе негде ночевать-то…
— К Поликарпу Захарычу хотел я было… — проговорил Калистов нерешительно.
— Эко хватился! — перебил его пономарь.
— А что? али умер?
— Давным-давно. Внучку замуж отдал, да и опился на свадьбе-то! Пойдем-ка, пойдем-ка ко мне. Изба у меня просторная, хлеб-соль есть, может, и водочка найдется даже… Я, брат, понемножечку потягиваю!.. А ты надолго к нам?