ЖАНРЫ

Мертвый осел и гильотинированная женщина
Шрифт:

— Что вы мне дадите, если я сообщу вам добрую весть? Поздравляю вас, мадемуазель Полина, если вы будете умницей, вы останетесь с мамой, пансион теперь не для вас!

И тогда Полина отколола свою зеленую вуальку.

— Держи! — сказала она. — Я тебе ее дарю за радостную весть. — И она побежала целовать свою матушку.

Милая моя вуалька! Мой целомудренный залог! Ты из простого газа, ты вылиняла под южным солнцем, ты пахнешь только неуловимым запахом прекрасного чистого детства, пятнадцатилетнего отрочества! Невинная моя вуалька, покров, которому нечего было скрывать, ты — самое драгоценное из всех моих сокровищ, ты — святая, чистая часть этой трогательной истории; твои пятнадцать лет, твоя невинность, твоя дочерняя любовь, твое милое неведение всплыли над всеми упоениями, над всеми очарованиями, представленными этими кусочками золота, лоскутами шелка; прости, моя зеленая вуалька, что я соединил тебя со всеми воспоминаниями о вульгарной любви; но не требовалась ли твоя невинность, чтобы очистить эти воспоминания?

И все это, все свои сокровища я отдал бы ради тебя, Анриетта! И даже — о, негодник, о, безумец! о, неблагодарный! — никому не отдал бы, но я сжег бы ради тебя, Анриетта, мою зеленую вуальку.

X

ПОЭЗИЯ

Когда я заканчивал эту опись, под руку мне попался тщательно запечатанный конверт; печать была нетронута, адрес написан моею рукою, хрупкое послание осталось лежать в ящике как священный клад, коего я не мог тронуть, не совершив правонарушения. И все же, повинуясь какому-то невинному любопытству, я вскрыл таинственный пакет. В нем находился шелковый носовой платок явно вышедшего из моды цвета; к нему был приложен простой листок бумаги, старательно запечатанный, все еще источавший слабый нежный аромат — сладостный предвестник любовного письма. Я развернул письмо; оно было начертано столь четким почерком, что сперва я не признал его за свой. Не без глубокого волнения перечитал я следующие стихи, давно уже позабытые:

К МАРИИ
Ткань нравится тебе — прими ее в подарок! И ночью, в тишине, на темный шелк кудрей Надень вуаль, чей цвет так нежен и так ярок, Примерь ее скорей! Когда же сон смежит моей кокетке очи И сгонит до зари улыбку с алых уст, Оставив красоту царить во мраке ночи, Как роз расцветший куст, И сомкнутых очей небесное сиянье Опущенных ресниц прикроют веера, И будет слышаться лишь ровное дыханье До самого утра, В тот час — еще слабей, чем шелестенье крылий, Когда воздушный сильф, чья поступь так легка, За юной феей вслед взлетает без усилий, Не покачнув цветка, Над головой твоей как будто бы знакомый, Чуть слышный в темноте вдруг голос прозвучит: «Спи, милое дитя, не расставайся с дремой, Но знай, что он — не спит!» У ночи просит он мелодий и сюжетов, Легенд, не ведомых дотоле никому, О тайнах неземной гармонии сонетов Он вопрошает тьму. А все лишь для того, чтоб мировая слава Поэта вознесла высоко над людьми, И он сказал тебе: «Она твоя по праву, Любимая — возьми!» Да, я найду слова, что не боятся тленья И сквозь столетия сверкают, как кристалл, Чтоб имя дивное твое над тьмой забвенья Взошло на пьедестал! Чтоб помнили его влюбленные отныне, Как имя Делии, как будто сам Тибулл Из тех времен, когда он пел свою богиню, Мне руку протянул. Но я прошу! Когда с моей священной тканью Останешься — следи, чтоб чуждый взгляд ничей К ней не проник! Запрись от дерзкого вниманья На тысячу ключей! А если все-таки случится так — о, Боже! Мне даже эта мысль мучительно страшна! — Что ты, не сняв ее, окажешься на ложе Средь ночи не одна. И что соперник мой в любовном упоенье Дерзнет помять вуаль иль подшутить над ней, А ты простишь ему кощунство без смущенья, — Что может быть больней! — Тот голос, что звучал ласкающим напевом, Вдруг грянет над тобой, как разъяренный гром: «Страшись! Рожденное обидою и гневом, Не кончится добром!» О, если можешь ты предать любовь и ныне Быть счастлива с другим и дерзко весела, — Сбрось и сожги в огне погибшую святыню, Как сердце мне сожгла! [32]

32

Перевод Инны Шафаренко.

Я резко задвинул ящик и схватил лежавшие на полочке с ним рядом свои пистолеты; то было прекрасное оружие, изготовленное Стелейном, закаленное в Фюрансе [33] . Забавы ради я принялся их разглядывать, вновь увидел гравированную на платине голову вепря, и непроизвольно кровь моя разгорячилась, пульс забился сильнее, меня охватило такое жестокое, но такое ощутимое блаженство! Но, слава Богу, послышался легкий стук в мою дверь.

— Входи, крошка! — крикнул я.

33

…закаленное в Фюрансе. — Фюранс — река, приток Луары; считалось, что его вода великолепна для закаливания железа; ею пользовалось несколько оружейных заводов.

Дверь отворилась… Я был спасен!

XI

ЖЕННИ

Пока милое дитя входило в мою комнату, пистолет, который я уже приложил к виску, начал потихоньку опускаться, и, с последним шагом девушки, роковое оружие упало на свое обычное место.

— Какую добрую весть принесла ты мне, крошка Женни? — спросил я спокойно. — Не потеряла ли ты опять какие-нибудь принадлежности моего гардероба или, может быть, сожгла мою лучшую сорочку?

— Добрая весть, сударь. Завтра я выхожу замуж.

Я был как громом поражен: целых шесть лет я обращался с нею как с ребенком, еще нынче утром припрятал для нее кое-какие лакомства, а она собралась замуж, эта малышка Женни, это дитя! Я разглядывал ее и нашел, что и впрямь тут нет ничего удивительного. Я глубоко вздохнул и поднялся, взбешенный.

— Будь проклят, — вскричал я, — тот, называющий себя поэтом, кто первым вознамерился превратить ужас в ремесло, в предмет торговли! Будь проклята новая поэтическая школа с ее палачами и призраками! Они все перевернули во мне вверх дном, из-за них я начал изучать духовный мир в его самых таинственных проявлениях, и это помешало мне заметить, что милая маленькая Женни уже не дитя! Прости меня, крошка Женни, — сказал я, приблизившись к ней. — Твои восемнадцать лет явились, не крикнув мне «Берегись!». Я, видишь ли, стал таким философом!

И Женни, готовая вот-вот расплакаться, засмеялась, а потом подставила мне пухлую щечку.

— Разве сегодня вы не поцелуете свою маленькую Женни?

— Я почтительно поцелую достойную невесту, — отвечал я, наклоняясь к ней.

— Нет, вашу маленькую Женни.

— Пусть так: мою маленькую Женни, — согласился я, не в силах удержать глубокого вздоха.

— Ведь вы придете на свадьбу, правда? — спросила Женни, играя полою моего сюртука. — Мы вас ждем завтра.

— С удовольствием, сударыня!

И на этом она покинула меня, со всех ног бросилась вон из комнаты. Я выглянул в окошко и спустя минуту увидел, как она взбирается на большую повозку, в каких прачки развозят белье, влекомую крупной нормандской лошадью. Девушка правила этою тяжелою махиной с такой же легкостью, как кучер из Сен-Жерменского предместья, везущий свою высокородную хозяйку в церковь Св. Сульпиция.

На другой день я отправился в сторону Батиньоля. Свадьба была многолюдная, процессия уже прошла мимо, я увидел ее перед входом в церковь. Женни шла впереди, вся ее фигурка дышала совершенным спокойствием; она была одета в белое, головка украшена лентами; в правой руке она несла огромный букет флердоранжа [34] , при виде которого я почти покраснел. Муж шагал за нею — веселый малый, на вид совершенно заурядный; а дальше — все, что полагается: растроганная мать, отец, гордый своим новым сюртуком, местные кумушки, пьянящий аромат кухни и визгливые звуки скрипок. Я проводил Женни до самого алтаря, и можно было подумать, будто она всю жизнь только и знала, что венчаться. Она твердо и решительно произнесла «да», быстро пробормотала короткую молитву и поднялась с колен. Я побежал, обогнал ее и торжественно подал ей освященную воду. Странное дело! Я был счастлив, почувствовав, как ее пальчик коснулся моего, я, шесть лет дважды в неделю целовавший ее, как мне было угодно; то было мое домашнее дитя, которое у меня отнял и похитил другой человек. Этот другой был тупица, но славный малый, муж. Однако, все еще подталкиваемый своею печальною страстью к анализу, я в свое удовольствие, как мог, мысленно портил счастье Женни, сравнивая ее рабочие дни с днями отдыха, и уже находил, что лучший миг ее жизни, прекрасный день ее свадьбы выглядит скучным и пошлым. Я мысленно уже представлял себе Женни через девять месяцев, на складной кровати, во власти всех мук роженицы. Я безжалостно рассекал эту расцветшую простодушную радость, я пропускал через перегонный куб все вино, выпитое с таким весельем. Я говорил себе, что в вине заключено много нездорового зелья. Моя глупая философия походила на ревность, а это было достойно жалости или пугало. Но Женни казалась счастливой, она наглядеться не могла на мужа, так что попрощалась со мною, даже не взглянув на меня, а я покинул ее, вопреки своему желанию находя ее хорошенькой, — хорошенькой, потому что счастливой! И я испустил вздох — вздох человека, покорившегося судьбе. «Возможно ли, — думал я, — чтобы любовь с первой же минуты не заметила себя, можно ли влюбиться в женщину, того не подозревая?» При такой мысли я невольно содрогнулся. Несчастный, тщетно я пытался спрятаться от самого себя: не Женни меня расстроила! Я не был игрушкою безымянной и бесцельной любви, я слишком хорошо знал, к какому низкому и недостойному предмету была привязана моя жизнь! Как! Любить женщину, следовать за нею по ужасной стезе порока и растления, видеть, как она губит себя, и не быть в состоянии крикнуть ей: «Остановись!» — ибо эта женщина не слышит меня, не понимает моего языка; не иметь возможности ничего не требовать от нее, ибо это «ничего» она дает всем! Не знать, что сказать ей, ибо эта женщина — женщина, лишенная разума, как и сердца! Присутствовать немым и бесстрастным свидетелем столь быстрой порчи столь прекрасного существа! И все же любить ее, любить ее одну на целом свете, все позабыть ради нее, отказаться ради нее даже от счастливой жизни, даже от удовольствий, даже от обыкновенных порывов юности! Злой рок! Но, как говорят еще и ныне на Востоке, Анриетта есть Анриетта, и я влюблен в Анриетту.

34

…букет флердоранжа, при виде которого я почти покраснел. — Флердоранж (померанцевые цветы) на свадебной фате невесты — символ девственной чистоты.

XII

ЛИЦЕДЕЙ

В двух шагах от заставы я столкнулся нос к носу с человеком зрелого возраста, с очень красным лицом, окаймленным длинною черною бородою. Я пристально взглянул на него.

— Если хочешь смотреть на меня, заплати, — сказал он. — Я живой и совершеннейший образец природы, можешь сам рассудить. Приказывай, что желаешь ты увидеть?

Я прислонился к дереву.

— Если хочешь получить плату, изобрази Аполлона и стань прекрасным! — возразил я ему.

Тут он выпрямился во весь рост, засунул бороду под воротник, отставил назад одну ногу, поднял глаза к небу, раздул ноздри, свободным и сильным движением уронил левую руку. «Красавец!» — подумал я и сказал, на секунду почувствовав зависть:

— А теперь покажи мне римского раба, которого отстегали плетьми за кражу фиговых плодов.

Он сейчас же упал на колени, согнул спину, опустил голову, нервно оперся на обе ладони и пополз ко мне на животе, глядя на меня боязливо и заискивающе, как собака, потерявшая хозяина. Когда человек столь унижен, он хуже собаки. «Червь — Бог!» — сказал Боссюэ [35] . Мне захотелось, чтобы он отыгрался за унижение, и я приказал:

35

БоссюэЖак Бенинь де (1627—1704) — французский католический прелат, славившийся своим красноречием.

— Поднимись, восстань, ты зовешься Спартаком!

Он приподнялся, но не сразу, точно человек, постепенно охватываемый гневом и собирающийся с силами, оперся одним коленом о землю и сделал вид, будто душит кого-то, схватив его за горло обеими руками, — он широко разинул рот, полузакрыл глаза, насторожил уши, — казалось, он смакует всеми чувствами радость мести; мне стало страшно.

— А мог бы ты изобразить пьяного? — спросил я его.

— Я никогда не подделываюсь под пьяницу из почтения к вину, — возразил он, вставая. — Если ты хорошо мне заплатишь, сможешь увидеть меня нынче вечером в самом деле мертвецки пьяным, где-нибудь под забором, причем увидеть задаром.

Поделиться с друзьями: