Месье, или Князь Тьмы
Шрифт:
Мы с Пьером отпустили бороды. Мы подолгу не меняли одежду, хотя слуги, шокированные нашей неряшливостью, постоянно предлагали ее постирать. Для нас же существовала только череда волшебных дней, несших нас с собой, как река несла на своей спине «Наср». Однажды, уже добравшись до верхнего Нила, мы увидели немыслимое количество пеликанов, которые теснились — стадами, стаями или что у них там еще? — на поверхности воды, не выказывая ни малейшего страха при нашем появлении, и лишь когда мы подплыли совсем близко, они стали подниматься или приподниматься и, громко крича, бить по воде широкими крыльями. Пьер пришел в ярость от бессилия и от унижения, когда капитан без спросу взял из каюты сломанное, но заряженное ружье и, расстреляв весь заряд, все-таки убил одну птицу. Мы ужасно расстроились — словно это был альбатрос; однако весь экипаж, пользуясь полным безветрием, с веселым гиканьем, стал тащить добычу из воды, категорически не понимая ни нашего гнева, ни нашего чувства вины. Тащить было не так уж легко. Когда же птицу положили на палубу, то есть когда мы уже ничего не могли изменить, я преодолел злость и уступил естественному любопытству. Этот роскошный пеликан весил фунтов сорок, не меньше. Густые мягкие перья на груди были молочно-белыми, но если на них дунуть, то верхняя часть пера приобретала розовый оттенок. Это удивительно красиво, когда птицы, дождавшись порыва ветра, взлетают и разнеженно подставляют грудь солнцу. Трогательно неуклюжая красота пеликана лишь усугубляла наши терзания по поводу злополучного выстрела.
Сильвия положила несчастную птицу на крышку люка под вечерние лучи солнца и зарисовала, пока арабы не стали его ощипывать, явно собравшись им пообедать. С наступлением сумерек повара взялись за дело, и Пьер, как истый француз, с искренним интересом вникал в тонкости приготовления пеликана. Мясо было жестким и жилистым, хуже старой говядины, и к тому же от него нестерпимо несло рыбьим жиром, так что мы не смогли заставить себя разделить трапезу с остальными. Зато команда наслаждалась нежданным подарком. Попытка извести рыбный запах, заполнив желудок пеликана тлеющими углями, насколько я мог судить, успехом не увенчалась. Однако арабы съели все до последнего кусочка. Как сказал Пьер, они называют пеликана Гамаль-эль-Бахр, что значит Речной Верблюд — возможно, находят нечто общее между горбом верблюда, в котором он хранит запасы воды, и огромным мешком под пеликаньим клювом. Кто знает?
С каждым днем Нил обретал все большее величие и мощь, и несколько дней мы продвигались по внутреннему морю, то есть по дельте, где было множество прелестных островков, то исчезавших, то появлявшихся-в зависимости от уровня воды. Они были как хрупкая мечта, в которую одновременно веришь и не веришь. Теперь я понимал, как могут выглядеть другие великие реки, например, Янцзы или Ганг, или старушка Амазонка. Весь мир проплывал мимо нас, переменчивый, как картинка в калейдоскопе. Днем — праздник цветов и оттенков, а ночью на небе теснились сверкающие звезды, вызывая в памяти цветущие ветки миндаля. Стоя вечером на палубе и прислушиваясь к вою гиены или следя за огоньком в дальней деревне, мы упивались невероятным покоем, чувствуя, как под нашими ногами мчит свои воды древняя река, облизывающая борт фелюки, ну а наши кроткие арабы спят себе и спят, пока судно мягко скользит по этому жидкому стеклу.
И вот мы подошли к тому месту, где по берегам выросли горы, до такой степени исхлестанные и выщербленные ветром и песком, что в них поселились миллионы птиц. Здешние бакланы и черные дамьеттские утки оказались гораздо более крупными, чем им полагалось быть по известным описаниям. С утра пораньше они летели огромными стаями, оглушительно хлопая крыльями, со стороны пустыни. Это было похоже на приближение бури. Потом их громоподобные крики доносились до нас с лысых горных вершин, которые они изредка покидали, чтобы полакомиться рыбой. Тут же обитали голуби, ястребы и ласточки. Мы стреляли в гусей, летавших низко, но зато защищенных такой толстой кожей, что, казалось, ее невозможно пробить. Удары пуль о перья отзывались в ушах барабанным боем, но на гусином строе это никак не сказывалось. Я тоже попробовал в них стрелять, но не сумел рассчитать высоту полета и отдачу ружья.
Вечерами, бросив якорь под невиданными утесами со спящим птичьим населением, мы смотрели, как белый лунный свет падает на заповедные горные выступы, сверкающие, словно украшенные драгоценными каменьями, на чернильно-черные гроты, на пещеры и расселины. До чего же слабым и сумеречным казался нам после этого свет на сонной фелюке.
Подробное описание нашего путешествия я оставляю Пьеру, потому что где-то среди заметок в его дневнике должны быть упомянуты встретившиеся нам по пути храмы и города, монументы и гробницы. Лично я жадно впитывал увиденное, не заботясь о том, чтобы спросить название города или поинтересоваться историей памятника, ибо знал, что смогу в любое время об этом прочитать. А тогда мне хватало собственных впечатлений. Позднее, естественно, я пожалел, что не вел записи; память у меня отнюдь не идеальная, и вскоре в голове все перепуталось. Зато Пьер был неутомим и каждый вечер подолгу корпел над дневником, увековечивая события минувшего дня, в то время как Сильвия спала, заслонившись рукой от лунного света, а я чистил ружья и подсчитывал расходы.
Когда мы, в конце концов, развернувшись, отправились в обратный путь, погода была как на заказ: легкий ветер, или безветрие, отчего наши арабы совсем разленились и, предоставив фелюке плыть по течению, целыми днями развлекались бесконечными рассказами о том, о сем и курением. Один, самый старший, был у них добровольным шутом, не очень обремененным одеждой, однако постоянно носил причудливую шапку из шкуры шакала, с которой свешивалось множество хвостов и кистей. К тому же, у него имелся «тамбурин»: керамический горшок, с одной стороны затянутый кожей, на котором он играл, как на барабане. Его пальцы ловко синкопировали, когда он выбивал монотонную мелодию, тягучую и одновременно необычайно ритмичную. Иногда к нему присоединялся флейтист с двуствольной флейтой, сделанной из двух длинных тростниковых трубок, которая пела пронзительно и жалобно, точно речная птица. Он на свой лад повторял томительную каденцию, [76] подхватывая заданную мелодию, а слушатели отбивали ладонями ритм, и на лицах их отражалось полное счастье. Как-то вечером, когда мы пришвартовались рядом с деревней, музыка привлекла ее жителей, на берег спустились женщины и стали для нас танцевать — при свете луны. Это было волшебное, незабываемое зрелище.
76
Каденция — заключительный гармонический оборот.
Путешествие в древний Египет, такое казалось бы долгое, подошло к концу. И однажды, когда день близился к вечеру, мы при полном штиле вошли, маневрируя между судами, в Бюлак, чтобы пристать к берегу рядом с будто бы торжественно встречавшими нас важными посольскими кавассами, похожими на пузатых пашей. Мы, едва не разрыдавшись, прощались с нашими арабами, с которыми успели крепко подружиться, чертовски жаль было разлучаться. Однако надо было подписать документы и выполнить кое-какие формальности, например, раздать подарки и чаевые. Все это желательно было проделать до окончательной передачи фелюки французскому посольству! Нам удалось управиться до темноты, после чего, притихшие и погрустневшие, мы сели в служебную машину Пьера и велели шоферу везти нас в Александрию.
Ночь стояла холодная, ярко светили звезды. Приближалась зима, и я невольно стал думать о том, что скоро закончится год, и нас ждут долгие рождественские каникулы, которые мы рассчитывали провести все вместе в Верфеле. А пока мы мчались навстречу морю, и мимо проносилась сверкающая пустыня. Рядом, положив мне на плечо голову, прикорнула Сильвия, она спала. Пьер же сидел на переднем сиденье с шофером, в наполеоновской позе, когда тот, опустив голову на грудь, дремлет между двумя сражениями. Фары прокладывали длинные желтые тропинки на щебеночном покрытии дороги, кое-где занесенной песком. Мы были так переполнены впечатлениями! Настолько, что не могли даже говорить от восторга и от усталости. Но это была блаженная усталость.
Когда мы въехали в Александрию, там вовсю бурлила вечерняя жизнь, обычная картина в любой столице в летнюю пору. Даром что с тротуаров, едва повеяло осенней свежестью, исчезли уличные кафе под яркими тентами. Пьер высадил меня у посольства, где я занимал маленькую квартирку, и шофер помог мне донести вещи. Несмотря на поздний час, брат и сестра взяли с меня обещание приехать к ужину. В канцелярии я застал только курьера Райкрофта, который готовил почту для Лондона. В кабинете я нашел две записки, в одной сообщалось, что звонил пациент, у которого заболел корью ребенок, в другой, подписанной секретарем по связям с общественностью, — о приеме в честь важного гостя из Лондона. Прием устраивал посол, и мне по долгу службы полагалось занять место за столом. Когда штат немногочисленный, к подобным мероприятиям привлекают в основном холостяков и третьих секретарей. К счастью, прием был назначен на другой день, и корь тоже могла подождать. Я принял ванну, переоделся и отправился в гараж за машиной. Ехать надо было через весь город. Пьер жил в великолепном особняке, который прекрасно подходил честолюбивому дипломату, обязанному вести светскую жизнь — на широкую ногу. Нет нужды говорить, что порядка в доме, несмотря на множество слуг, не было никакого. Всюду валялись картины и книги, а в последнее время к ним прибавились старые церковные служебники и византийские пергаменты, которые Пьер брал с разрешения секретаря в Патриаршей библиотеке. Мой друг углублялся в искушавшие его ложными надеждами труды, едва приняв душ и переодевшись. Ужин задерживался, поэтому после недолгих колебаний я выпил виски и закурил сигарету, предварительно запихнув в нее булавкой комочек гашиша. Этого как раз хватало, чтобы снять усталость и поддержать хорошее настроение на весь вечер.
— Пьер, ты очень продвинулся после инициации у Аккада? А у меня такое чувство, будто я узнал все, что мне полагается в этой жизни узнать.
— Там ужасная путаница, — тихо отозвался Пьер, — из-за позорных инвектив и тенденциозных сочинений отцов церкви. Этим лукавцам выгодно представлять дело так, будто гностики вершат непристойные обряды во время своих религиозных бдений. Однако само учение оправдывает и религиозную ересь, и рыцарское, мирское неповиновение, ибо они против великой лжи, которую поддерживает Церковь. Отголоски едва ли не всеобщего отказа гностиков повиниться, подписать чистосердечное признание (как нынче принято говорить у русских), их можно найти в больших количествах, и что поразительно, даже там, где гностическая вера не получила широкого распространения. У нас дома, в Провансе, добровольными и действующими осознанно гностиками всегда были, конечно же, катары. Но что сталось с куртуазной любовью, почему она постепенно исчезла? Прославляемая трубадурами любовь внушала сомнения в ортодоксальной вере — главным образом потому, что предоставляла женщинам некую свободу и совершенно иную роль в обществе, роль Музы, облагораживающей более грубую мужскую душу. Тем, кому было вполне комфортно в железных путах инквизиции, подобные вольности пришлись не по вкусу… О, ты не представляешь, как я рад, что мне открыли глаза, и как благодарен за это Аккаду. Основные принципы я уяснил, и теперь мне нужно разобраться окончательно. И я чувствую, что смогу это сделать. Да, смогу.
— Завтра отправлюсь на базар за духами, — сказала Сильвия, желая переменить тему, которая казалась ей скучной и — пугающей.
Она ведь знала, что ее брат способен на любое донкихотство, на любую крайность.
На этом все как будто закончилось. Тягучая осень постепенно суровела, и вместе с зимой приближалось время нашего отъезда, отчего мы все смелее предавались радостным ожиданиям. Зимний сезон балов и приемов, без которых немыслима посольская жизнь, был даже приятным, ведь мы знали, что скоро вырвемся на свободу и несколько недель проведем во Франции. Тоби уехал в Оксфорд, так как начался очередной семестр; Сабина — по своему обыкновению — в один прекрасный день исчезла, не попрощавшись. А чуть погодя на Пьера внезапно обрушилась ошеломляющая весть, касающаяся нашего увлечения гностицизмом. Это был настоящий удар. Вот как было дело. Обычно мы дважды в неделю наведывались в греческий квартал, где был салон парикмахера Аккада, роскошный, который с удовольствием посещали и дамы, и господа. Клиентов там всячески ублажали, предлагали кофе, трубку, газеты, доставленные по морю из Европы. А в случае особой спешки — проглотить пирожное прямо в кресле, пока опытный цирюльник делал свое дело. Короче говоря, Пьер стал завсегдатаем салона. И вот однажды он разложил на коленях какой-то старый журнал, решив почитать, пока цирюльник занят его головой. Там он и наткнулся на статью об обманщиках, мошенниках и прочих египетских жуликах, фигурировали карточные шулеры, фальшивомонетчики, сутенеры. Потрясенный Пьер с ужасом обнаружил и подробное описание так называемых религиозных посвящений, которые преступники устраивают, чтобы поживиться за счет легковерных туристов. Там говорилось и о разных ступенях посвящения, из которых первая — посвящение в члены тайного общества, коих в Египте — тысячи (и все до единого фальшивые, с точки зрения журналиста), вторая — присутствие на соответствующей церемонии инициации и в конце концов… Пьер не стал читать дальше. Сердце его бешено забилось, он даже стал задыхаться, и удивленному парикмахеру пришлось отпустить своего клиента недобритым. Пьер бросился к телефону и позвонил Аккаду в контору, однако секретарь ответил, что Аккад уехал на несколько дней и вернется только к концу недели. Отчаяние и смятение, охватившие Пьера после чтения статьи, были просто неописуемыми. Но, что самое ужасное, в журнале среди прочих имелась фотография, сделанная во время церемонии (точь-в-точь такой, как наша) в мечети Абу Мануфа, и вел эту церемонию Аккад с хитрым и в то же время невозмутимым видом — по крайней мере, так показалось моему расстроенному другу. Он не знал, что делать, куда бежать. Мир словно перевернулся. Записав название и выходные данные журнала, Пьер по дороге домой заказал себе экземпляр. В голове у него царил полный сумбур; друг мой был на грани нервного срыва, настолько глубоко он погрузился в идеи Аккада, всецело ему поверив. Неужели это сплошной обман?