Месторождение ветра
Шрифт:
Но я еще тешу себя мыслью, что, может быть, спихнув функции деятельности и трепа на техническое достижение науки, один парень все это время играл во дворе с рыжей собакой. Это в-третьих.
Мать и сын
У матери был сын.
Когда он вырос, то стал жить отдельно от нее, и она осталась одна.
Мать часто звонила сыну, и он часто звонил ей, но она не догадывалась, что говорит не со своим сыном, а с автоответчиком, и что сын про нее навсегда забыл.
А соседи знали про это, но матери не говорили, чтобы не разбить мимоходом ее ослепшее сердце.
И вот однажды, когда телефон позвонил и стал допытывать мать про ее здоровье, явился собственно сын и стал просить денег, и мать сразу обо всем догадалась, но деньги дала, и у нее осталось еще немного денег, и она пошла на базар, и купила автоответчик, и теперь автоответчик сына разговаривает с автоответчиком матери, и они снова живут хорошо.
Душас душой
Эх, представить бы себе такую тихую украинскую ночь: кремнистый путь, пустыня, все на месте, — и автоответчик воркует с автоответчиком, как с душой душа!
Но, боюсь, автоответчики такое не потянут. Зачем им эта напряженная трата нервов, если искусство-то хоть и вечно, а жизнь все равно коротка, все излишнее вредит да еще постоянно помни о смерти.
Поэтому надо очень постараться — и представить себе другую тихую украинскую ночь: на воздушном океане, без руля и без ветрил, автоответчик автоответчика с автоответчиком автоответчика, как звезда с звездою, говорит.
Думаю, сбоев не случится, потому что даже в этой все нарастающей цепи испорченных телефонов, в этом утробном, полном угрозы гуде перепутанных проводов, в этом беспрерывном, как перед катастрофой, писке крысиных сигналов, затопившем мировое пространство, — нетрудно будет расслышать единственную, как жизнь, фразу:
— К сожалению, меня нет дома.
Бог с вами
Я переплюну всех моих знакомых.
Я смастерю себе автовопросник.
Я запишу на него один-единственный вопрос.
Я не стану развлекать моих абонентов изысками вроде: как дела да почем брал. Я не стану их провоцировать, напрягать, интриговать, баловать.
Когда они позвонят, я спрошу у них только:
— Есть ли Бог?
И пойду жарить картошку. Мой автоответчик будет произносить эту фразу настойчиво, мягко, через определенные интервалы. А их автоответчики, ну их к чертовой матери, пускай там глотку себе надсаживают, пусть хоть измылятся совсем. Зато мои знакомые, вытянув ноги к камину, будут в это время уютно читать «Рекламу». Разве плохо?
Я и оно
Каждый вечер, независимо от погоды, я выхожу из дома. Я медленно иду по улице, пересекаю парк, потом пустырь.
На краю пустыря, возле сгоревшего сарая, стоит телефонная будка. Она, конечно, ржавеет, стекла выбиты, пола нет — сразу сор и продавленная земля, — нет даже потолка, но трубка цела, и в ней ровно течет гудок. Идя сюда, я всякий раз боюсь, что телефон прикончат, но он чудом продолжает хранить в своем теле ясный живой звук — на краю пустыря, под голым небом.
Я набираю номер.
Длинные гудки.
Снимают трубку.
После щелчка на том конце я говорю:
— Это ты? Привет!!
— Я, конечно, — говорю я. — А ты думала, кто? Маргарет Тэтчер?
— Где же ты ходишь? — говорю я. — Приходи скорей, я так соскучилась!
— Не знаю, смогу ли сегодня, — говорю я. — Много дел.
— Всех дел не переделаешь, — говорю я. — Приходи скорей! Кое-что вкусное есть для тебя!
— А ты что делаешь? — говорю я.
— Я тебя жду — что я могу делать? — говорю я. — Уже поздно, я беспокоюсь, когда ты ходишь в темноте!
— Ладно, — говорю я надменно. — Может, сегодня и заскочу.
Ночь. Я долго гуляю в пустом парке. Раньше мой телефон умел только говорить мне, что меня нет дома, и предлагал что-нибудь сообщить. И я что-нибудь сообщала.
С тех пор я усовершенствовала автоответчик. Он умеет дышать, кричать, хихикать, зевать, он умеет захлебываться словами, хныкать, ныть, и еще он умеет сколько угодно слушать, и близко, в самое ухо шептать, — и он умеет долго, напряженно молчать, совсем по-человечески.
И вот сейчас я приду домой, согрею себе чай и буду слушать диалог.
Июль, 1992 г.
БЕСКАБАЛЬНОЕ НЕБО
День империи
Над островами дальневосточных морей циклоны схлестнулись с антициклонами, молнии полыхнули в небе, и дети дали клятву у знамени, небывалые снегопады обрушились на северные районы тундры, милиционер поднял воротник и посмотрел на звезды, в субтропиках приспела пора бананов, девушка, обняв мужчину, почувствовала его твердую вертикаль, на просторах центроземельных степей оратор налил в стакан воды и захотел спать, волнами качнулись и замерли ковыли, в зоне лесостепи врач набрал в шприц морфию, дирижер с бородой взмахнул палочкой, в Америке из шоколада воздвигли памятник президенту, в районе лесостепи колхозники приступили к севу озимых, повар зарезал жену, японцы предложили проект озеленения Сахары, матрос вошел в метро, положив бескозырку на коробку с тортом, в ареале южного приморья была отмечена вспышка холеры, циркач в блестках завис под куполом шапито, женщина средних лет, с сигаретой, положила телефонную трубку и заплакала, на северо-западе случилось наводнение, землетрясение на юго-востоке, двое пробыли в лифте одиннадцать дней, учительница зевнула украдкой, писатель отказался от гражданства, неожиданные морозы ударили в провинциях западных предгорий, женщина сказала, что чувствует шевеление, рабочий обтачал кирпич, кошка, завидя голубя, метнулась к окну, на землях пятого протектората успешно завершилась жатва, мужчина с арбузом под мышкой, как спортсмен с мячом, прислонясь к столбу, легонько раздвинул ширинку, из которой свесился кончик тряпичного хоботка, давший начало параболической струе.
Шел дождь.
Человек прикрыл голову ладонью.
Его потянуло назад, в поезд, на место с металлическим номером. Девять дней поезд преодолевал пустоту диких пространств, и вагонные сумерки защищали человека от наготы земли.
Впереди до неба полыхал огнями иллюминаций центральный вокзал столицы Империи.
Вокзал владычествовал над местностью. Радиусы владений вокзала выходили за пределы его собственных стен; они проникали за границы привокзальных улиц и площадей, и дальше, за рубежи отдельных кварталов и районов совсем далеких, и даже таких, какие нельзя было видеть глазом; силы вокзала затягивали в свою орбиту все, что обнаруживалось на их направлениях: транспорт, здания, дождевую жидкость, фигуры людей, звуки зыбкого воздуха; они вслепую нащупывали любую поломку в сети объектов своего подчинения и еще сильней присасывали их жесткой центростремительной властью, снова загоняя, включая в организм вокзала для нужд его тела; вокзал непрерывно упрочал зону захвата и держал ее намертво, а там, где его воздействие ослаблялось расстоянием, он смыкался с кругами других вокзалов — крупных, средних, мелких, и в этих пограничных местах особенно бесприютно было живому. Всякий испытывал там непонятную тоску, тревогу, отвращение — и вдруг с ужасающей ясностью начинал видеть во всем неостановимое убывание жизни.
День тезоименитства кесаря не был выделен в Империи среди прочих. Шел дождь. Человек, стоящий на перроне, напрягся до бесчувствия и двинулся к зданию. Из распахнутых дверей вокзала пахло, как изо рта, дождь отдавал синтетикой, электронные часы на стене громко сыграли утренний гимн Империи, и человек вошел.
Телесные фигуры плотно заполняли проемы киосков, будок, теремков, забивались в щели между ларьками, тележками, ящиками, перемещались от прикрытия к прикрытию и хотели еды; крыша вокзала протекала, липкий дождь вяло изнашивал непрочность его внутреннего устройства; в теремках, под ярким анатомическим светом, были выставлены на продажу изделия кустарей и кондитеров мегаполиса, ювелиров западных предгорий, ткачей центроземелья, аптекарей южного побережья и миссионеров пустыни; было много золота из жести и фольги, пластмассовых скорлуп в цирковых блестках, предметов из целлулоида с вкраплениями стеклянных бриллиантов, хрупкая еда имела вид откровенной обманности и, будучи потребленной, вытесняла нужду потребления чувством привычной обиды; целительность снадобий, хранимых в блескучих мешочках, заключалась в силе внушения, но вера в нее была утрачена, потому что многие страдания закрепились в значении разновидности здоровья, и по той же причине сила слова молитвенников из приманчивого картона была размыта, шел дождь; всякий предмет привычно скрывался за преувеличенностью размера, следовало сначала очистить его от пышной целлофановой оболочки, потом от надувной пластмассовой пены, потом вскрыть коробок с поддельным окошечком и там, на дне, найти искусственную конфетку, снять с нее обертку, разломать анилиновую сердцевину и оттуда уже вытащить желтую пуговицу — непосредственный интерес торга; дождь, проникая в теремки, капал на оргстекло, спасающее в витринах бутафорию роскоши, — реквизит, сработанный с формальной претензией на небрежную позу богатства, опереточный реквизит простоватого великолепия — и реквизит неброский, словно бы с достоинством недешевой скромности; оргстекло защищало условные вещи, навсегда подменившие природу вещей естественных; все было труха, трюк и подделка; в лучах анатомического света подложные вещи сильно улыбались нездешней красой, они жили наслаждением оборотничества, в руках они мгновенно распадались, оставляя горсть сора, и всякий знал это, но покупал их, потому что таков был закон вокзала, вечный, как закон дождя; сор возле теремков и киосков топорщился, удерживая фальшивую форму вещи, вокруг желтого бюста кесаря и автоматов для лотереи он был вытоптан и прибит дождем, он вытеснил скамейки для ожидания и горами завалил переполненные, едва видные мусорные урны, выполненные в виде серебряных головок детей с открытыми ртами; толчея, как всегда, была гуще у выхода: ратники обшаривали каждого на предмет ношения оружия, — они наугад запускали руки в кишащую массу, делали три-четыре быстрых формообразующих движения, возвращая телу привычные очертания, — человек выпадал на улицу и прикрывал голову ладонью.