ЖАНРЫ

Метафизика Петербурга. Историко-культурологические очерки
Шрифт:

Первая часть «Фауста» появилась в печати в 1808 году, довольно скоро приобрела известность у нас и привлекла внимание молодого Пушкина. Известно, что в 1825 году русский поэт написал вариацию на ее темы, в первой публикации озаглавленную «Новая сцена между Фаустом и Мефистофелем». Вторую часть Гете опубликовал гораздо позже, лишь в 1831 году. Было бы вполне естественным, если бы эта литературная новинка, почти сразу дошедшая до Петербурга, привлекла внимание Пушкина и была принята им во внимание при работе над своей поэмой о наводнении. В любом случае, как верно заметил уже цитированный нами М.Н.Эпштейн, «то, что Гете во второй части „Фауста“ и Пушкин в „Медном всаднике“ исходят из одного исторического явления, еще резче выявляет разницу их художественных концепций».

Остзейский текст петербургской литературы

В первой половине XIX века в русской литературе появился ряд историко-авантюрных сочинений, написанных на средневековом остзейском материале. В романтической повести «Гуго фон Брахт», вышедшей из печати в 1823 году, Н.А.Бестужев поведал о благородном эстляндском рыцаре, ушедшем в крестовый поход. По возвращении «к туманным и диким берегам Эстонии», Гуго обнаружил, что вассалы его предали, а эстонские аборигены восстали. Обосновавшись на лесистом острове Эзель (теперешнем Сааремаа), рыцарь стал разбойником и отдался мести. В конце концов герой погибает: «Одни только развалины замка Зонденбурга, будто печать отвержения, посреди цветущей природы, вопиют гласом немолчным свою страшную повесть».

Младший брат писателя, Александр Бестужев, снискавший литературную известность под псевдонимом Марлинский, в 1825 году опубликовал повесть «Ревельский турнир». Текст ее был также насыщен средневековыми эстляндскими реалиями. Автор с большим удовольствием и знанием дела описывал, как толпы рыцарей и мещан заполнили Lang– и Breitstrasse – центральные улицы старого Ревеля (позднейшего Таллина), как влюбленный простолюдин Эдвин, переодевшись, принял участие в рыцарском турнире и одержал победу над всеми. Рыцари отказались признать его победителем: «разве в чем другом, а в тщеславии лифляндские рыцари не уступали никаким в свете и всегда – худо ли, хорошо ль – передразнивали этикет германский». Однакоже члены братства шварценгейптеров («черноголовых») вступились за храброго юношу, избрали его командором, и даже пошли врукопашную. Ведь тогда уж «раздор царствовал повсюду; слабые подкапывали сильных, а богатые им завидовали… Час перелома близился: Ливония походила на пустыню» (рассказ приурочен к XVI столетию). Слава Богу, никто не был убит до смерти. Барону Бернгарду фон Буртнеку все же пришлось, скрепя сердце, отдать Эдвину руку своей прекрасной дочери Минны – королевы турнира.

В написанной в то же время, но фактически дошедшей до читателя в 1827 году повести «Замок Эйзен», Александр Бестужев-Марлинский рассказывал об эстляндском бароне Бруно фон Эйзене. Сходив в Палестину воевать гроб Господень, сведавшись с «египетскими чародеями» – они, по слухам, заговорили доспехи рыцаря – Бруно обосновался в замке Эйзен, близ северного эстонского побережья. Место было удобное: в тридцати верстах на восток – Нарва, «а за ней и русское поле… Как не взманит оно сердце молодецкое добычей? Ведь в чужих местах синица лучше фазана. Вот как наскучит сидеть сиднем за кружкою, так и кинется он к границам русским». Можно было грабить и суда новгородские, шедшие с товарами Финским заливом в Ревель. До поры до времени удача сопутствовала рыцарю, но затем отвернулась. Зря не послушал он чухонскую колдунью, к которой наведался для гадания о будущем накануне одной вылазки. После всяческих романтических похождений, барон умирает, брат-близнец мстит за него, а потом приходят русские и равняют замок Эйзен с землей. В заключение автор подчеркивает, что вся эта мрачная история была извлечена им на свет Божий из хроник ливонских. Что же до камней замка барона фон Эйзена, то из них местные жители сложили церковь. Едучи ревельским трактом, ее можно видеть и по сию пору, напоминает читателю Марлинский: «Это ее глава мелькает между деревьями».

В 1828 году, Ф.В.Булгарин опубликовал свою повесть «Падение Вендена». Действие происходит во время ливонского похода царя Ивана IV, в основном под стенами Вендена (теперешнего Цесиса в северной Латвии). Только в самом конце сцена перемещается в древний Юрьев (сегодняшний Тарту). Там грозный царь решает судьбу короля Магнуса Ливонского, предавшего его – и, к общему удивлению, милует знатного пленника. Автор рассказывает также о стойкости немецких рыцарей, оборонявших город, и о коменданте крепости, Генрихе Бойсмане, умершем с именем Бога и Ливонии на устах. Разумеется, что, в соответствии с законами романтического жанра, автор находит место и для описания любви знатного русского пленника и прекрасной лифляндки, жившей в детстве в московской Немецкой слободе и потому объяснявшейся на русском языке.

Мы не будем более утомлять читателя пересказом сочинений других петербургских авторов, трактовавших остзейскую тему, поскольку общие их черты представляются ясными. Петербург был основан немногим более ста лет до их написания. Формально, в истории города не было ни рыцарских орденов, ни турниров, ни других средневековых реалий. Однако совсем недалеко, буквально рукой подать, за древней Нарвой начинались земли, с древних времен принадлежавшие к германскому миру, где это все было – от рыцарей, предки которых принимали участие в крестовых походах до купеческих гильдий. По праву завоевателя, Петр I присоединил эти земли. Как следствие, рано или поздно должна была возникнуть литературная школа, которая рассматривала бы остзейские земли как историческое и географическое преддверие Петербурга – и, соответственно, разрабатывавшая остзейский текст в составе «петербургского текста».

Любопытно, что А.С.Пушкин, в творчестве которого были разработаны магистральные образы и мотивы «петербургского текста», поначалу отнесся скептически к проекту такого расширения. В письме к Александру Бестужеву, написанном после прочтения повести «Ревельский турнир», он писал: «Твой „Турнир“ напоминает W.Scott'a. Брось ты этих немцев и обратись к нам, православным»… Нужно заметить, что, противопоставляя немцев и «нас, православных», поэт был несколько некорректен по отношению к своим собственным предкам. Мы ведь привыкли думать о них, как о русских столбовых дворянах – либо же поминать такого колоритного персонажа, как «арап Петра Великого». Между тем, любимец Петра I, Абрам Ганнибал, был многим обязан своему пребыванию в Эстляндии. В бытность свою в Ревеле он женился вторым браком на местной девице, по имени Христина Регина фон Шеберг. Отец Регины был капитаном армии Карла XII, и по национальности, видимо, шведом. По матери же Христина принадлежала к немецкому рыцарскому роду Альбедиль (Albedyl), одному из старейших в Лифляндии. От этого брака в Эстляндии родились трое сыновей, одним из которых был дед поэта – Осип Абрамович Ганнибал. Как следствие, наш великий поэт имел полное наследственное право предаваться фантазиям не только о «негрских князьках», к роду которых принадлежал Абрам Петрович Ганнибал, но и о бледнолицых ливонских рыцарях, к коим возводила свою родословную по матери Христина Регина фон Шеберг. Поэт знал о своей прабабушке, и даже передал в наброске автобиографии ее высказывание о муже, сохраненное семейным преданием: «Шорн шорт, говорила она, делает мне шорни ребят и дает им шертовск имя». Слова эти замечательны верно переданным немецким акцентом и тяжеловатым прибалтийским юмором. Однако история бедных и воинственных остзейских предков, несмотря на весь рыцарский антураж, в общем и целом не давала фантазии поэта такого простора, как биография абиссинского прадеда. «Дворян-то много, а негр – один», – резонно обмолвился в известном очерке о поэте А.Д.Синявский.

Впрочем, как часто случалось с Пушкиным, повесть Марлинского задела некие струны в его творческом воображении и продолжала звучать потом долгие годы. Лишь через десять лет после прочтения «Ревельского турнира», Пушкин вернулся к его сюжету и набросал отрывок исторической пьесы, известной нам как «Сцены из рыцарских времен». В ней мы встречаем и молодого честолюбивого простолюдина по имени Франц, который влюблен в прекрасную, но недосягаемую Клотильду, и рыцарей, едущих на турнир, и народное возмущение, во главе которого встал Франц. Действие, правда, происходит не в Эстляндии, а в Германии, однако сходство обоих текстов настолько велико, что известный наш литературовед М.П.Алексеев нашел в свое время возможным говорить о наличии связи между исторической повестью Бестужева-Марлинского и неоконченной драмой Пушкина. Спору нет, набросок Пушкина повторял общие места романтической литературы в целом. Однако, на основании приведенных соображений, представляется возможным отнести его к кругу текстов, составивших то, что мы в первом приближении назвали остзейским текстом петербургской литературы.

Гоголь

«В литературе 30–40 гг. XIX в. складывалась традиция жанра петербургской повести, на магистральной линии развития которой стоят произведения Пушкина, Гоголя, Достоевского. Между „Пиковой дамой“, „Медным всадником“ Пушкина и „Бедными людьми“, „Двойником“ Достоевского расположились пять знаменитых повестей Гоголя», – справедливо напомнила О.Г.Дилакторская. В отличие от Пушкина и Достоевского, Гоголь не нашел целесообразным определить цикл своих повестей как петербургский. Тем не менее, метафизика Петербурга получила в них весьма яркое выражение. «В „Невском проспекте“ Гоголь полнее и глубже всего высказался о Петербурге», – подчеркнул наш замечательный петербурговед Н.П.Анциферов. Действительно, сам писатель, при составлении своего первого собрания сочинений, поместил эту повесть на первое место, непосредственно перед вторыми редакциями «Носа» и «Портрета». Тем любопытнее посмотреть, какое место было уделено в ней образам петербургских немцев.

После широкой экспозиции, выведшей на Невский проспект представителей основных социально-психологических типов тогдашнего общества и воздания иронической хвалы значению этой центральной во всех отношениях улицы, Гоголь резко меняет направление своего взора, выхватывая из толпы двух ни в каком отношении не примечательных молодых людей. Один из них, офицер по имени Пирогов, замечает в толпе прелестную блондинку и отправляется вдогонку за ней. Дамочка оказывается немкой, женой жестяных дел мастера, имеющего жительство в Мещанской улице. Муж, по фамилии Шиллер, пьян с утра, как поросенок, еле держится на ногах и порет чепуху. Компанию ему составляет не менее пьяный сапожник, по фамилии Гофман – не знаменитый писатель Гофман, как специально оговаривается Гоголь, но простой сапожник. Оба препираются на чистом немецком языке, Пирогову решительно незнакомом. Более того, Шиллер хамит поручику в глаза, говоря, что он, Шиллер, есть настоящий швабский немец, и у него в Германии есть свой король, который может его произвести в офицеры ну хоть сейчас. Вся эта пьяная сцена, следующая за трагической историей любви и смерти художника Пискарева, вызывает у читателя неприятное, даже брезгливое чувство.

Дальнейшее, впрочем, уже ни в какие рамки не вмещается. Как помнит читатель, поручик Пирогов продолжает захаживать к прекрасной немке и ухаживает за ней. Ухаживание заканчивается неожиданным возвращением мужа, тупого и наглого Шиллера, со товарищи – не писателя Шиллера, но «известного Шиллера», жестяных дел мастера, как издевательски подчеркивает автор. Более того, в тексте отмечено, что пришедшие представляли собой «петербургских немцев» во всей их красе и силе. Ну, а далее следует знаменитая сцена порки пьяными немецкими сапожниками растерянного русского офицера – порки, оставшейся совершенно безнаказанной. После «секуции» поручик заходит в кондитерскую, съедает слоеный пирожок, за ним другой – и как-то забывает о неприятном происшествии, только что с ним случившемся… Автор же мысленно воспаряет над Городом, полнящимся иллюзий и обманов, превращает его «в гром и блеск», обрушивает с мостов «мириады карет» и видит демона, который «зажигает лампы для того только, чтобы показать все не в настоящем свете».

Поделиться с друзьями: