Метафизика Петербурга. Историко-культурологические очерки
Шрифт:
Далее следует упоминание о Гоголе, дар тайнослышания, как и литературный талант которого Блок ценил очень высоко, и сразу же вслед за ним – предположение, что Штейнер учит «регулировать» внятный поэту «страшный шум». Формально, это замечание справедливо: Рудольф Штейнер почти в обязательном порядке предписывал своим ученикам медитацию, включавшую «регулирование» инсайтов из астральных пространств (технический термин уместен в данном контексте, поскольку своей задачей Штейнер ставил именно доведение медитации до уровня точной науки). Вместе с тем, в данном случае, немецкий мистик скорее всего рекомендовал бы не отдаваться стихии – во всяком случае, не делать этого на свой страх и риск. Мы не располагаем свидетельствами о том, что Штейнер был знаком с текстом поэмы «Двенадцать», но одна из его любимых учениц М.В.Волошина-Сабашникова, вхожая и в круг русских символистов, ознакомилась с ней и заметила в своих мемуарах: «Можно понять, что опьяняло тогда в революции Александра Блока, Андрея Белого. Широта души русского человека, как и все свойства души, имеет свою теневую сторону. Дионисийски-люциферическое начало, ненавидящее тесные формы жизни, ликует, когда эти формы сжигают. Многим поэтам дорого пришлось заплатить впоследствии за свои иллюзии».
Другой убежденный антропософ, усердно занимавшийся «медитациями по Штейнеру» – Максимилиан Волошин, видимо, также отчетливо различил «страшный шум», донесшийся из астральных миров, когда, за месяц до Блока, в декабре 1917 года, писал свое знаменитое стихотворение «Петроград. 1917». В нем можно найти строки, в которых поэт недвусмысленно определил природу этого шума: «Сквозь пустоту державной воли / Когда-то собранной Петром, / Вся нежить хлынула в сей дом. / И на зияющем престоле, / Над зыбким мороком болот / Бесовский правит хоровод»…
Фраза «Азия и Европа», начинающая дневниковую запись, которая привлекла наше внимание, относится, очевидно, к другому произведению, которое Блок начал писать в тот же день, 29 января 1918 года и закончил наутро. Мы говорим о прославленных «Скифах» – сочинении, представлявшем собою не столько стихотворение, сколько широко задуманную, торжественную оду. В творческой психологии Блока концепция «Двенадцати» была, по всей вероятности, непосредственно связана с замыслом «Скифов» и нашла в нем свое завершение. «Там – как бы сверхисторическая, эпически мощная картина крушения старого мира как стихийного вселенского катаклизма… Здесь – поэтическая декларация, поднимающая вопрос об исторических судьбах России и откликающаяся на запросы и задачи текущего исторического дня, лирическая речь (однако уже не от первого лица, но от „мы“), обращенная к витиям старого мира, прогноз на будущее», – хорошо писал по этому поводу В.Н.Орлов.
Как уже выяснили литературоведы, по ощущению мира и истории «Скифы» преемственна длинной череде отечественных историософских сочинений, от Пушкина и Чаадаева – до Вл. Соловьева и современников Блока, объединившихся в литературную группу «Скифы» (в газете, которую эта группа издавала, стихотворение А.А.Блока вскоре увидело свет). Тем более любопытно, что, несмотря на лишения и беды, принесенные войной с немцами и австрийцами, он не нашел нужным отделить в своей оде романский мир от германского – но обратился к обоим без различения. «…Нам внятно все – и острый галльский смысл, / И сумрачный германский гений…», – убежденно писал поэт. В следующей строфе он сводил воспоминания о парижских улицах и «дымных громадах Кельна» в единую картину «священных камней Европы». Разделив мир на романо-германскую цивилизацию и противостоящую ей «монгольскую дикую орду», Блок предложил Европе мир и «светлый братский пир» от имени «третьей силы» – «скифской России», доселе разделявшей обоих «естественных врагов». В противном случае, предупреждал он, Россия может снять все заслоны и устраниться от грядущей смертельной схватки между Азией и Европой. Нужно заметить, что историософская концепция, развернутая поэтом в «Скифах», представилась современникам в общем не вполне актуальной – так же, как присущее группе «Скифы» противопоставление ледяного «монголизма» и огненного «скифского начала» в истории. Вместе с тем, нельзя забывать о том, что она предвосхитила некоторые важные положения учения евразийцев, выступивших на мировую арену всего через три года, со своим изданным в эмиграции программным сборником «Исход к Востоку».
В третьем тексте цикла – статье «Интеллигенция и революция», а также в непосредственно примыкающей к ней работе «Искусство и революция», написанной двумя месяцами позже, в начале марта 1918 года – А.А.Блок заявил, что он революцию принял, и определил те условия, на которых нашел возможным занять такую позицию. Главное из них состояло в том, чтобы революция не остановилась на стадии разрушения и не привела к власти новое мещанство. Блок призывал к тому, чтобы «смертельная усталость» сменилась «животной бодростью» и чтоб революция продолжилась в сфере духа, создав «нового человека» и новое, «артистическое человечество». Непосредственный источник новых лейтмотивов был указан автором сразу. Это – работа великого немецкого композитора Рихарда Вагнера «Искусство и революция». Не случайно статья Блока, получившая то же заглавие (с подзаголовком «По поводу творения Рихарда Вагнера»), была подготовлена как предисловие для намеченного к публикации на русском языке вагнеровского трактата. Более общий контекст составляло учение Фридриха Ницше о «сверхчеловеке». Этот немецкий мыслитель, как известно, благоговел перед Вагнером и его творениями и нашел судьбоносным то обстоятельство, что первая часть «Заратустры» была им закончена в те «священные часы», когда Вагнер умирал в Венеции.
«Умерли все боги: теперь мы хотим, чтобы жил сверхчеловек», – так звучит знаменитое заключение первой части трактата Ницше «Так говорил Заратустра», в которой философ со всей определенностью выразил основную мысль своего трактата. Эти слова вполне соответствовали тому, что в новых исторических условиях попытался выразить А.А.Блок в своей публицистике 1918 года – а, впрочем, и последующих лет. Они хорошо разъясняют и то, что никак не могли понять многие тогдашние собеседники Блока, принадлежавшие к лагерю победителей. Так, А.В.Луначарский был искренне удивлен, когда в одной из бесед Блок признался ему, что марксизм ему чужд, от него «веет холодом», но есть в революции нечто другое, какая-то бездна, она-то и привлекает. А.М.Горького в том же 1919 году Блок тоже удивил, сказав, что опорой в жизни могут служить только Бог – или собственная личность, а вся трагедия заключается в том, что сейчас «мы стали слишком умны для того, чтобы верить в Бога, и недостаточно сильны, чтобы верить в себя».
Удивление собеседников Блока можно понять. Оба они были связаны с классом одержавшего верх «нового мещанства», которое ощутило свою силу и ринулось на приобретение материальных благ, власти и почестей. Именно этот общественный слой составил опору партии, вскоре приведшей к власти И.В.Сталина и его соратников. Для них продолжение революции представлялось ненужным. Что касалось Александра Блока, то он смог осмыслить и сформулировать свои новые взгляды, отталкиваясь от идей представителей немецкой «философии жизни» – в первую очередь, Фридриха Ницше – и в большой степени приняв их. Эта линия мысли, нашедшая себе и других сторонников в послереволюционном Петрограде, в дальнейшем не получила развития на отечественной почве. Было бы, впрочем, ошибкой забыть, что уже в следующем десятилетии она послужила в самой Германии в качестве одного из источников нацистской идеологии.
Вагинов
Основною задачей своих «ленинградских романов», вышедших в свет в конце двадцатых – самом начале тридцатых годов, К.К.Вагинов поставил себе описание умирания старого Петербурга и восстановление в памяти наиболее выдающихся черт «дорогого покойника». Позволив себе выразиться таким образом, мы полагаем, что выразили интенцию замечательного прозаика и поэта вполне точно. Уже в авторском предисловии к роману «Козлиная песнь», читателя поражает сочетание самоиронии и щемящего отчаяния. Впрочем, само название представляет собою дословный перевод первоначального значения древнегреческого слова «трагедия», смысл которого снижен одним этим переводом до предела. Интерес к новинкам немецкой культуры определенно относился к упомянутым выше дорогим чертам. В десятой главе, упомянуто затронувшее нашу интеллигенцию увлечение Шпенглером, имевшее место «с опозданием на два года». Последнее упоминание сделано со знанием дела, поскольку немецкий оригинал «Заката Европы» вышел в 1921 году, а его русский перевод был выпущен на два года позже, в 1923-м. В одиннадцатой главе, читаем о ставшем у нас известным еще до революции философе-неокантианце Германе Когене, а несколько далее – о только начавшем водить в большую моду Зигмунде Фрейде. В следующей, двенадцатой главе упомянут также переоткрытый у нас еще символистами Новалис. Ну, а в главе XXXI воссоздан собирательный образ представителя петербургско-немецкой культуры, которому автор дал имя Генрих Мария Бауэр. В прежние годы то был владелец богатого винного магазина, а по совместительству – консул испанского королевства. В кабинете его помещался гальванопластический портрет Лютера и портреты императоров Германии и России. На бархатном столике лежал фолиант с иллюстрациями тонкой работы – гетевский «Фауст» в оригинале. По вечерам, испанский консул имел обыкновение садиться в собственный экипаж и отправляться в «Шустер-клуб» для умеренных развлечений. Теперь это был скромный служащий в винном магазине – по всей видимости, уже перешедшем в руки гегемонов. Тут стоит отметить, что эту среду Вагинов знал не понаслышке. Он происходил из семьи обрусевших служилых немцев, поселившихся в Петербурге еще в XVIII веке. Настоящая фамилия писателя была Вагенгейм.
Принятая К.К.Вагиновым тональность несколько изменяется в следующем романе, вышедшем в 1929 году под заглавием «Труды и дни Свистонова». В первой главе герой просит жену почитать ему питерские газеты времен начала империалистической войны. Среди заголовков приводится и такой, в рамочке: «Горячие речи против немецкого засилья…». Действительно, ожесточение, скопившееся в народе против российских немцев, находило себе выход в 1914 году в речах, а то и в действиях. Во второй главе, выехав прохладиться в Токсово, действующие лица заходят в трактир. Первая ассоциация, возникающая у них – «Ауэрбахов кабачок» из «Фауста», давнего любимца образованных петербуржцев (часть I, сцена 5 в гетевском тексте; контаминацию со сценой из известной оперы также нельзя исключить). Но всего интереснее глава «Советский Калиостро», повествующая об оккультных занятиях современников автора, ленинградских интеллигентов. В ней он ввел своего скептического героя в круг экзальтированных и легковерных мистиков, собиравшихся в неприметном доме на набережной Большой Невки. Зимою река становилась, и по ее замерзшему зеркалу скользили красноармейцы на лыжах. Ну, а внутри была жарко натоплена печка, и за плотно закрытыми шторами, в окружении символических изображений и предметов, иерофант древнего и могущественного ордена – эрудит, самозванец и импровизатор Психачев вызывал духов и проводил заседания ложи. Сущность учения, исповедуемого ленинградским адептом, изложена не вполне определенно. Вместе с тем, мы не ошибемся, предположив, что она испытала значительное влияние позднего розенкрейцерства.
Размышляя над текстом «оккультной главы», комментаторы книги Т.Л.Никольская и В.И.Эрль (со ссылкой на Л.Палеари) указывают в качестве прототипа Психачева на известного петербургского мистика Бориса Михайловича Зубакина. Действительно, сходится многое, от дара импровизатора, поразившего современников и открывшего ему двери многих литературных домов – до упомянутого в главе недавнего путешествия в Италию (реальный Зубакин ездил к Горькому, увлекшемуся на первых порах его рассуждениями). Делом своей жизни Зубакин считал возрождение розенкрейцерства, а учителем – богемского мистика Александра Каспаровича [фон] Кордига. В жизни последний занимал скромное положение служащего петербургской аптекарской фирмы «Штолль и Шмидт» и имел жительство в Озерках. Дело было еще до революции. В стоявшей неподалеку фамильной даче, юный Зубакин производил первые опыты вызывания духов и собирал местных мистиков. Стареющий Кордиг приметил соседа. Под его руководством, Зубакин прошел полный курс «закрытого института свободных искусств», написал магистерское сочинение на тему «Об именах Божиих в каббалистических сектах» и был посвящен в степень «рыцаря-первосвященника» ордена розенкрейцеров. В биографии мистика, сохранились и сведения о том, что он овладел тайным учением ордена тамплиеров, под руководством петербургского оккультиста Г.О.Мебеса, а также совершил образовательное путешествие в Кенигсберг. В двенадцатой главе романа К.К.Вагинова, также помянут некий немецкий профессор: он якобы снабдил Психачева волшебными очками, надев которые, можно – разумеется, после проведения соответствующих ритуалов – видеть прошлое нашего мира, а также другие миры, незримые для обычных смертных. Как видим, воздействие немецкого и австрийского мистицизма как на реально существовавшего мистика, так и на его литературного двойника, было неоспоримым.
После революции, Зубакину доводилось бывать в Петрограде, а потом и Ленинграде, только наездами. Сначала он сам довольно активно ездил по стране, ища профессорской кафедры и посвящая в свое учение новых адептов. К числу их принадлежал, кстати, и молодой российский немец по имени Сергей Эйзенштейн. Сохранилось одно из его писем к матери, написанное в 1920 году, под впечатлением знакомства с Зубакиным. «Дорогая мамочка!», – писал новый адепт розенкрейцерства, – «Имел здесь очень интересную встречу – сейчас перешедшую в теснейшую дружбу нас троих с лицом совершенно необыкновенным; странствующим архиепископом Ордена Рыцарей Духа… Сейчас засиживаемся до 4–5 утра над изучением книг мудрости Древнего Египта, Каббалы, Основ Высшей Магии, оккультизма… какое огромное количество лекций прочел он нам об „извечных вопросах“, сколько сведений сообщил о древних масонах, розенкрейцерах, восточных магах, Египте и недавних [дореволюционных] тайных орденах!». Обещавшее так много, начатое знакомство скоро прервалось – не в последнюю очередь, из опасения преследований со стороны «компетентных органов». Зубакину предстояло пройти арест, ссылку и сгинуть потом в пасти ГУЛАГа. Что же касалось его ученика, то перед Эйзенштейном открылось поприще теоретика и практика киноискусства. Однакоже в символическом ряде снятых им фильмов, а также в разработанной им и проведенной по меньшей мере дважды, церемонии посвящения молодых кинематографистов в «рыцари искусства», внимательный глаз замечает следы знакомства с древними ритуалами рыцарей «златорозового Креста». Ну, а возвращаясь к странным героям Вагинова, нас остается только напомнить читателю, что они один за другим перешли в пространство свистоновского романа, утянув за собой напоследок и самого сочинителя.