Метафизика Петербурга. Историко-культурологические очерки
Шрифт:
Кстати, нужно заметить, что надпись на пьедестале сама по себе представляет шедевр отечественной словесности. Она также представляет собой плод русско-французского творчества, следовавшего линии максимального упрощения. В самом начале, текстом ее озаботился Д.Дидро и предложил Фальконе следующий вариант: «Петру Первому посвятила памятник Екатерина Вторая». Далее, надписью занялся сам автор памятника и принял дидеротову мысль, разве что несколько сократив ее: «Петру Первому воздвигла Екатерина Вторая». Наконец, за перо взялась сама Екатерина II, которой представилось наиболее целесообразным просто вычеркнуть среднее слово (пользуясь тем, что как латинский, так и русский язык располагают формами именительного и дательного падежа, что позволяет без лишних слов различить ктитора и его адресата). В итоге, на постаменте остались по четыре латинских и русских слова, вместе с обозначением даты заключившие в себя магистральную линию русской истории XVIII столетия – века Петра и Екатерины.
Однакоже до создания вербального текста, конгениального пластическому образу, созданному Фальконе, оставалось ждать еще около полувека. Мы говорим, разумеется о «Медном всаднике» А.С.Пушкина. Подзаголовок поэмы звучал для читателей того времени достаточно странно: «Петербургская повесть» – едва ли не так же странно, как выглядел монумент Фальконе в глазах его первых критиков. В искусствоведческой литературе можно встретить утверждение, что Этьен-Морис Фальконе добился несомненной удачи и, по всей видимости, создал лучшее монументальное произведение XVIII века – однако ему не удалось основать традиции. Такое суждение представляется разумным по чисто формальным соображениям, однако неосмотрительным «с точки зрения вечности». Найдя себе продолжение в пушкинской поэме, памятник стронул с места лавину «петербургского текста», составившего метафизическую основу одной из великих ветвей мировой литературы. Косвенное влияние, которое оказало присутствие «Медного всадника» на творческое мышление петербургских архитекторов, также невозможно переоценить. Таким образом, если наш город располагает зримым изображением своего основателя и «духа-хранителя», равно как людьми, продолжающими слышать своим «тайным слухом» его продолжающуюся речь, мы обязаны этим гению французского скульптора – равно как и многочисленных русских, которые вникли в его замысел и способствовали его воплощению в меди, камне и слове.
Век второй. От императора Наполеона I – до президента Фора
«Дух Петербурга» в наполеоновских войнах
При беглом ознакомлении с историческими материалами, появляется искушение сказать, что Петербург, сохранив свое значение административного и военного центра Российской империи, все же остался в стороне от ключевых событий Отечественной войны 1812 года. К такому выводу нас подводит и рассмотрение первоочередных целей вторжения, выставленных Наполеоном в тексте знаменитого приказа по «Великой армии» от 22 июня 1812 года. В самом начале там сказано, что «в Тильзите Россия поклялась в вечном союзе с Францией и клялась вести войну с Англией. Она теперь нарушает свою клятву. Она не хочет дать никакого объяснения своего странного поведения, пока французские орлы не перейдут обратно через Рейн, оставляя на ее волю наших союзников. Рок влечет за собой Россию: ее судьбы должны совершиться. Считает ли она нас уже выродившимися?». Эти слова надо понимать так, что вначале Россия присоединилась к так называемой «континентальной блокаде», которая была провозглашена Наполеоном в 1806 году и направлена на разорение Англии, потом же предала нового союзника, начав приторговывать с богатыми островитянами. Центром торговли с Англией у нас с петровских времен был Санкт-Петербург.
Если бы речь шла о закреплении изоляции Англии, французской армии надо было от Вильны пойти прямо на север – с тем, чтобы занять старые ливонские и эстляндские земли с Ригой и Ревелем, взять Петербург и окончательно отсечь Россию от Балтийского побережья. Эта мысль приходила в головы многих участников наполеоновской авантюры в продолжение всего похода. К примеру, один из проницательных французских наблюдателей писал, что после взятия Смоленска императору надобно было идти на Петербург, хотя до него было 29 переходов, а до Москвы – только 15. «В Петербурге – центр управления, узел, где связаны все административные нити, голова России: там сухопутные и морские арсеналы, наконец, там он завладеет единственным пунктом сообщения между Россией и Англией». Сразу же после взятия Москвы, среди офицеров и солдат «Великой армии», а также оставшихся в городе жителей – скорее всего, трудами французских пропагандистов – распространился слух, что «Макдональд вошел в Петербург в самый день взятия Москвы и сжег его… что, словом, если русские не заключат мира в эту зиму, то весной Бонапарте назначит герцога Смоленского и Петербургского, а Россия останется только в Азии». Наконец, еще один очевидец сообщает, что при обсуждении решения оставить Москву, «вице-король предложил идти немедленно со своим полком в сорок пять тысяч человек на Тверь, а оттуда на Петербург, между тем как остальная часть армии должна была мешать князю Кутузову. Это была та же система вторжения, но в этом проекте было что-то великое и он, по всей вероятности, удался бы. Это внушило бы ужас в С.-Петербурге, и едва ли император Александр решился бы сжечь вторую столицу».
Несмотря на целый рой советов этого рода, Наполеон поступил по-иному и пошел на Москву – а когда осознал, что кампания проиграна, поспешил дать сигнал к отступлению и отправился в Париж собирать новую армию. Причина этой стратегии не представляет собой никакого секрета, она была сформулирована вполне ясно чуть ниже по тексту цитированного выше приказа по «Великой армии»: «Мир, который мы заключим, будет обеспечен и положит конец гибельному влиянию, которое Россия уже 50 лет оказывает на дела Европы». Вот речь не борца против импортно-экспортных операций «просвещенных мореплавателей» с Британских островов, но «императора Западной Европы», который решил снять с доски фигуру, мешающую его стратегическим планам. В основе и этих слов, и общего плана кампании лежало убеждение Наполеона в том, что «петербургская империя», возведенная трудами нескольких поколений россиян, представляла собой колосс на глиняных ногах, непрочный конгломерат привыкших к рабству восточных народов, который развалится при первых ударах французской шпаги. Отсюда и убеждение в том, что Россию надобно не общипывать по краям, но бить прямо в грудь, повергая ее в состояние прежнего варварства.
Сам Наполеон, кстати, Россию не презирал и со вниманием относился к ее истории. В молодости, когда его дела в Париже пошли совсем плохо, он задумался было о переходе на русскую службу и даже озаботился написанием в этой связи каких-то писем в Петербург. В бытность свою в Москве он отзывался о некоторых наших государственных деятелях с симпатией, похвалил однажды даже Петра Великого – на свой, разумеется, мегаломанический манер. «Он был, как я, артиллерийским поручиком», – заметил французский император. Думается, что мы поступили бы в соответствии с духом его высказывания, написав в приведенной цитате слово «я» с заглавной буквы. Современные комментаторы, в лице А.С.Корха, впрочем, считают, что тут «Наполеон, хорошо знавший историю военного дела, обратил особое внимание на то, что Петр гораздо раньше других полководцев оценил огромное значение артиллерии». Напомним также о том, что, приняв решение заключить брак с представительницей какой-либо из наиболее уважаемых европейских династий и утвердить таким образом на «троне Запада» императорский дом Бонапартов, Наполеон обратился в первую очередь в Петербург, прося руки великой княжны Анны Павловны. Лишь неуступчивость Александра I – а в особенности, как мы знаем, его матери, вдовствующей императрицы Марии Федоровны – помешало утверждению на французском престоле новой «королевы Анны», родоначальницы русско-французской (а если быть уж совсем точным, корсиканско-голштинско-русской) династии.
Россия была, наконец, до известной степени обязана Бонапарту присоединением Финляндии. Дело в том, что, согласно условиям Тильзитского договора, подписанного в 1807 году, царь стал союзником Наполеона в борьбе против Англии. Швеция же осталась верна прежнему союзу с англичанами. В этих условиях, французский император не только не имел ничего против русского вторжения в Финляндию, но даже прямо предложил Александру I предпринять таковое и аннексировать эту холодную и небогатую провинцию шведского королевства. На следующие сто лет с небольшим Великое княжество Финляндское стало неотъемлемой частью российского политического и культурного пространства, а его подданные свободно приезжали в Санкт-Петербург, что оказало значительное влияние на окончательно устанавливавшуюся в то время метафизику «северной столицы».
Несмотря на разные побочные соображения и планы, ведущей для Наполеона в течение всего времени вторжения в Россию оставалась надежда на скорое крушение «петербургской империи» вместе со всеми ее историческими достижениями и перспективами. Главной же неожиданностью оказалась никем в Европе не предвиденная, поистине феноменальная прочность «дела Петрова». Вот почему и мы можем с полным правом сказать, что Отечественная война 1812 года велась прежде всего за «петербургское дело». В свете нашего вывода яснее становятся обстоятельства формирования одного из ранних преданий, которые городская молва связала с «Медным всадником». С продвижением войск Наполеона вглубь русских земель, решено было подготовиться к эвакуации столицы. Рассматривался вопрос и о вывозе в безопасное место памятника Петру Великому. В одну из тревожных ночей, некому петербургскому чиновнику не спалось (разные версии этого предания представляют в качестве сновидца либо известных деятелей, а именно, обер-прокурора Синода А.Н.Голицына, или же дипломата, а позже петербургского почт-директора К.Я.Булгакова), либо совсем не известных лиц (неких майора Батурина или майора Бахметева). Забывшись сном лишь к утру, он увидел себя стоящим у гигантского валуна, на котором поставлена статуя Фальконе. Неожиданно лик царя начал поворачиваться, затем ожил конь и мягко спрыгнул с пьедестала. Конная статуя стала передвигаться по улицам города, погруженного в мертвый сон и совершенно пустого. За ней следовал оробевший от собственной смелости сновидец, сознававший, впрочем, что ему довелось присутствовать при событии необычайного значения. Наконец, статуя остановилась у входа в Каменноостровский дворец, а навстречу ей по ступеням вышел сам Александр Павлович. Тут между потомком и предком произошел тихий разговор, из которого невольный свидетель уловил лишь упрек в том, что Александр I допустил свое царство до беды и заверение Петра в том, что пока Он стоит посредине своей столицы – Петербург взят не будет. В итоге, как мы знаем, никаких мер по эвакуации памятника предпринято не было.
Подлинность этого предания вызывает у специалистов известные сомнения. Главное затруднение состоит в том, что литературной фиксации подверглись достаточно поздние его варианты, к тому же испытавшие воздействие образного строя и сюжетной канвы пушкинской «петербургской повести». С другой стороны, «Медный всадник» рано стал объектом весьма интенсивного мифотворчества. Достаточно вспомнить о том, что на достаточно тревожном, начальном этапе русско-шведской войны 1788–1790 годов в Петербурге распространился слух, что шведский король поставил своим полководцам задачу высадиться в устьи Невы и опрокинуть статую Петра Великого. Известное воздействие на коллективное сознание петербуржцев могли оказать и обстоятельства празднования столетней годовщины со дня основания Санкт-Петербурга. Молодой император Александр принимал тогда, в субботу 16 мая 1803 года, парад, встав внизу, у самого постамента «Медного всадника». В этих условиях у публики, присутствовавшей на параде, равно как у его участников, вполне могло составиться впечатление, что парад принимают, в сущности, не один, а два императора… Одним словом, отрицать то, что основа предания о свидании двух императоров на Островах, в царстве «тонкого сна», восходит ко временам Отечественной войны 1812 года, было бы все же неосторожным – равно как не замечать того, что вторжению наполеоновской армии в нем противопоставлены не только войска Кутузова и Барклая, действовавшие в реальном географическом пространстве, но и воля основателя Петербурга, осенявшего их в пространстве метафизическом.
Духовное содержание Отечественной войны 1812 года – тем более, всей эпохи «наполеоновских войн», в которых российской армии довелось принять самое деятельное участие – отнюдь не было ограничено для нас отстаиванием интересов и рубежей «петербургской империи». Святейший Синод относился к наполеоновским планам с должным вниманием и уже в 1807 году, на самом тяжелом для наших вооруженных сил этапе кампании в Восточной Пруссии, выпустил послание к православным христианам, где указал, что Наполеоном руководят богопротивные силы, а сам он задумал занять место Мессии. Послание вызвало при дворе русского императора чувство неловкости за фантазию наших архипастырей, слабо разбиравшихся в европейской политике и читавших Писание по-церковнославянски (весь двор, не исключая и императора Александра I, читал Библию, разумеется, по-французски). К тому же вскоре был заключен Тильзитский мир, согласно условиям которого мы стали союзниками «парижского лже-Мессии». В этих условиях, вспоминать о синодальном послании стало у нас просто дурным тоном. С началом наполеоновского вторжения в Россию, православное духовенство призвало народ на борьбу «с нашествием Галлов и с ними двадесятъ язык», отметив в нем черты грядущих событий, предсказанных в Апокалипсисе. Это воззвание получило уже значительно более благоприятный отклик при дворе, где, впрочем, слышны были голоса, утверждавшие, что о новейших событиях надо бы все-таки говорить каким-то более современным языком. В позднейшей историографии синодальные воззвания рассматриваются как решительно архаичные не только по языку, но и по содержанию.
Между тем, обратившись к тексту уже упомянутого послания 1807 года, мы можем отметить, что оно было написано со знанием дела: «Еще во времена народного возмущения, свирепствовавшего во Франции во время богопротивныя революции, бедственныя для человечества и навлекшей небесное проклятие на виновников ее, отложился он от христианской веры, на сходбищах народных торжествовал учрежденные лжесвидетельствующими богоотступниками идолопоклоннические празднества и в сонме нечестивых сообщников своих воздавал поклонение, единому Всевышнему Божеству подобающее, истуканам, человеческим тварям и блудницам, идольским изображением для них служившим». Так писал о Наполеоне Священный Синод и, в общем, был вполне прав, поскольку вожди Великой Французской революции действительно отреклись от церкви и установили новые культы, причем известная куртизанка Теруань де Мерикур представляла богиню Разума на улицах, при большом стечении народа – а Наполеон защищал все это безобразие в качестве одного из военачальников республиканских войск.