«Метаморфозы» и другие сочинения
Шрифт:
Вместе с тем образ Психеи символизирует не только душу в целом, но прежде всего — лучшую часть смертной души. Психея прекрасна, благородна, всеми почитаема, рассудительна, совестлива. В то же время ей свойственны несамостоятельность, уступчивость, податливость. Для того чтобы лучшая часть смертной души жила в согласии с божественным началом, ей необходимы два качества: мужество и благоразумие. В сказке Психея должна пройти через испытания Венеры, чтобы эти качества обрести.
На абстрактном и аллегорическом уровне история Психеи в общих чертах повторяет историю Луция. Но аллегоризм сказки — явление своеобразное. Обычно аллегория предполагает изображение одной отвлеченной идеи. Образы сказки заключают в себе ряд идей. Фольклорные по своему происхождению, они переосмыслены Апулеем в философском ключе: в том, как автор изображает историю Психеи, можно легко заметить реминисценции из платоновских мифов и обнаружить явные параллели со священным сказанием об Осирисе и Исиде. Испытания героини напоминают мистериальные церемонии, и в том числе главную из них — посвящение в тайны преисподней.
Даже мелкие подробности в изложении сказки не случайны. Историю Психеи рассказывает выжившая из ума старуха, сидя в разбойничьей пещере. Несмотря на то что вся обстановка нарочито грубая и убогая, нельзя не заметить известной аналогии с двумя платоновскими образами: старуха явно соотносится с пророчицей Диотимой из диалога «Пир», а пещера разбойников — с пещерой из «Государства». Образ пещеры у Апулея таким образом представляет собой иронически трансформированный платоновский символ жизни человечества.
Особенно чувствуется ироническое отношение автора к персонажам «милетских рассказов»: как сюжеты этих рассказов напоминают мимы, так и их участники — условные амплуа мимических актеров или же маски комедии: разбойник-злодей, скряга-богач, незадачливый любовник. Их мир для автора как бы не реальный, а игрушечный; он смотрит на эти фигурки сверху вниз и, как опытный кукловод, заставляет их двигаться по своему желанию.
В «Государстве» Платона говорится, что проявления худшей части смертной души легче поддаются воспроизведению в искусстве. Поэтому писателю, стремящемуся воздействовать на человека, нельзя «всерьез уподобляться худшему, чем он сам, разве что в шутку» (396 е). В соответствии с этим Апулей использует единственно приемлемый для платоника способ говорить о пороке — иронию. Упоминая о ведьмах и злодейках, Апулей всякий раз говорит о них «добрые женщины» или «достойные женщины», о развратниках и ворах он скажет «честнейшие священнослужители», о разбойнике и головорезе — «доблестный человек». Все персонажи-злодеи, изображенные в «Метаморфозах», гибнут или оказываются осмеянными. Предлагая читателю панораму самых разнообразных пороков и выставляя их во все более отвратительном виде, Апулей ведет его к XI книге, в которой изображены радостные и благочестивые лица, в иной мир, где герой спасается наконец от чародейства и больше не принадлежит миру злому — болезненно реальному, но по сути своей мнимому. Апулей заставляет Луция посмотреть на этот мир глазами узника платоновской пещеры, перед которым проносились и исчезали только тени. Отвернуться от этого мира и увидеть мир настоящий, истинный, герой стремится в конце романа. Он уже не пытается своими силами найти волшебные лепестки розы, он взывает к божеству и просит о помощи. Ему является Исида и обещает счастье и славу — при условии, что его жизнь отныне будет принадлежать ей. В день праздника богини Луцию возвращается человеческий облик. Устами жреца Исиды Апулей всячески прославляет вторую, внутреннюю, метаморфозу героя.
Сократ, взявший девизом своей жизни изречение «познай самого себя», в одном из платоновских диалогов задается вопросом, какой же смысл был вложен в это изречение, и отвечает: «Увидь самого себя». Апулей в своей «Апологии» говорит, что Сократ советовал своим ученикам почаще рассматривать себя в зеркале: «Тот из них, кто останется доволен своей красотой, пусть прилагает все усилия, чтобы не опозорить благородной наружности дурными нравами; а тот, кто решит, что его внешность не слишком привлекательна, пусть прилагает все усилия, чтобы прикрыть свое безобразие подвигами добродетели. Так, самый мудрый из людей пользовался зеркалом для воспитания добрых нравов».
В равной степени философ и художник, Апулей принадлежал своему времени и говорил о близких ему проблемах. Сила Апулея в художественной интерпретации того комплекса идей, которыми жили его современники. Не исключено, что, используя жанр романа как одну из популярных форм «массовой культуры», Апулей стремился противопоставить «мудрость язычества» набирающему силу христианству. Во времена Апулея было распространено поверье, что христиане поклоняются ослиному богу. Христа карикатурно изображали с ослиной головой, намекая на невыразимую с точки зрения язычников глупость его учения и на то, что он родился в хлеву. Рассказ о том, как Луций был превращен в осла, чуть было не погиб, но был спасен Исидой, мог иметь еще одно — предостерегающее — значение, связанное с распространением христианства в Африке.
Апулей был современником Марка Аврелия и Лукиана, тишайшего философа на троне и саркастического Прометея красноречия. Но автор «Метаморфоз» не был похож ни на того, ни на другого. Став жрецом и приняв посвящения, он не отдалился от мира и не сделался безразличным ему. По убеждению философа-мистика, силой существующий мир исправить нельзя. Но бороться можно и нужно, только не со злом, а с питающим зло невежеством. Лишь невежда совершает злое, учил Сократ, а познавший, увидевший самого себя, может стать добродетельным.
Апулей не клеймил и не обличал, как Лукиан, и не был мрачно погружен в себя, как Марк Аврелий. Апулей — показывал. Он создал произведение, подобное странному зеркалу, в котором запечатлел крайние возможности проявления человеческой души, страдающей от пороков и радующейся очищению. Смотри, словно бы говорит Апулей своему читателю, иронически улыбаясь, возможно, и в твоей душе борются те же начала: если ты позволишь подчинить себя худшему из них, ты превратишься в животное, но если посвятишь себя служению высочайшим идеалам, ты сможешь обрести подлинно человеческий облик.
Н. Григорьева
АПОЛОГИЯ ИЛИ О МАГИИ
APOLOGIA SIVE DE MAGIA
Перевод E. Рабинович
1. Право же, я был вполне уверен, Клавдий Максим, и вы, заседатели совета! я просто не сомневался, что этот заведомо склочный старик — этот вот Сициний Эмилиан — взведет здесь на меня поклеп, не озаботившись загодя его обдумать, и постарается возместить скудость улик только изобилием брани! Конечно, оговорить можно и любого ни в чем не повинного человека, но уличить в преступлении нельзя никого, кроме преступника, — и от такового сознания я особенно рад, — вот как бог свят! рад удачному и удобному для меня случаю пред судом твоим доказать беспорочность философии невеждам, ничего в ней не смыслящим, и оправдаться самому, — пусть на первый взгляд и оклеветан я тяжко, да и трудность защиты усугубляется безотлагательной ее спешностью.
1
АПОЛОГИЯ, ИЛИ О МАГИИ
Перевод сделан по изданию: Арulеi… Pro se de magia liber (Apologia), ed. P. Helm, Lipsiae, 1959. Слова и фразы, употребленные Апулеем по-гречески, выделены в тексте курсивом (греческий язык был распространен в римской Африке почти как латинский — см. гл. 78). Цитаты из «Илиады» приводятся в переводе Н. И. Гнедича, из «Одиссеи» — В. А. Жуковского, из «Энеиды» — С. А. Ошерова.
Предыстория Апулеева процесса о магии (ок. 157-158 гг.) такова. В городе Эе на юге провинции Африки жила богатая женщина Пудентилла, вдова некоего Сициния Амика. У нее было два сына: старший — Сициний Понтиан и младший — Сициний Пудент. Понтиан учился в Афинах и там познакомился с Апулеем, который был лет на десять старше его. У Пудентиллы не было родни, так что в случае ее замужества сыновья могли остаться без материнского наследства, которое перешло бы полностью (или почти полностью) к отчиму. Дед мальчиков, бывший их опекуном, желая оставить имущество в доме Сициниев, сватал сноху за другого своего сына, Сициния Клара, но Пудентилла от этого уклонилась и четырнадцать лет оставалась вдовой. За это время дед умер, Понтиан вырос и стал юридически самостоятелен; явно не желая связываться с корыстной отцовской родней, он нуждался в «удобном» отчиме, который избавил бы его от страха за материнское наследство. Поэтому он предложил матери в мужья своего друга Апулея — к этому времени уже известного странствующего ритора, который как раз находился в Эе проездом в Александрию.
У Апулея были хорошие связи (вплоть до проконсула Африки Авита), у него не было общих имущественных интересов со старшим поколением Снциниев, его ораторский талант мог пригодиться в тяжбах; при этом он был беден и мог прельститься возможностью пожить в достатке, а затем получить что-нибудь (немного) по завещанию жены, детей от которой у него наверняка бы не было. Наследство явно ожидалось вскоре: Пудентилла была болезненна и в свои сорок с небольшим лет выглядела почти на шестьдесят. Такой брак не согласовался с планами старших Сициниев, и дядя Понтиана Сициний Эмилиан вместе со своим другом Гереннием Руфином попробовал взять под контроль богатство Пудентиллы. Понтиана женили на дочери Руфина и быстро дали ему понять, насколько опасным отчимом может оказаться Апулей: Пудентилла искренне влюбилась в красивого и обходительного ритора, то есть вполне могла сделать его после свадьбы владельцем всего имущества и единственным наследником. Понтиан попытался было расстроить брак, но испугался покровительствовавшего Апулею Авита. Пудентилла вышла за Апулея, Понтиан скоро умер; несовершеннолетний Пудент, лишившись опеки брата, перешел под опеку Эмилиана и должен был жениться на овдовевшей дочери Руфина; мать была с ним в ссоре — и теперь наследство само шло в руки к Апулею.
Уже в начале скандала, после сговора, Эмилиан и Руфин (а какое-то время и Понтиан) стали распускать слухи, что Апулей не только не философ, но маг и чародей и приворожил Пудентиллу колдовскими средствами. Слухи эти были опасны: по букве закона чародеи считались уголовными преступниками, и, во всяком случае, с такой дурной славой Апулей не мог оставаться в Эе, а на жизни в Эе и на браке с Пудентиллой основывались все его надежды. Помог случай. В соседнем городе Сабрате правил выездной суд новый проконсул Африки Клавдий Максим. Апулею пришлось защищать перед ним интересы жены в тяжбе с какими-то Граниями. Сициний Эмилиан с друзьями подняли шум, крича, что Апулей околдовал Пудентиллу и даже уморил Понтиана. Апулей воспользовался этим и потребовал, чтобы они срочно предъявили эти обвинения суду в официальном порядке. Они это сделали; Сициний Эмилиан выступил как опекун несовершеннолетнего обвинителя Сициния Пудента, ему помогал родственник-адвокат Танноний Пудент; но обвинение составлялось второпях, надежных доказательств не имело, и Апулей очень легко его опровергнул и вдобавок создал рекламу своему бескорыстию. В первой части обвинения говорилось, что Апулей лишь притворяется философом, а на самом деле — маг; во второй приводились примеры его «чародейств»; в третьей говорилось о главном — о его женитьбе на Пудентилле. Апулей отвечал на эти обвинения соответственно в гл. 4-25, 25-65 и 66-103 своей речи.
Судебная коллегия, возглавляемая Максимом, состояла из его свиты и местных жителей, обладавших римским гражданством. Время для произнесения обвинительной и защитительной речи отмерялось водяными часами (гл. 28, 46 и др.); на время чтения документов и свидетельских показаний (для этой речи не сохранившихся) вода в часах перекрывалась. Дошедший до нас текст речи Апулея гораздо длиннее, чем мог быть произнесен при таких условиях, и, несомненно, был расширен автором для отдельного издания. В разбирательстве такого труднодоказуемого обвинения подсудимому было особенно важно заручиться сочувствием председателя; поэтому Апулей не упускает случая подчеркнуть, что они с Клавдием Максимом (как прежде с Авитом) — люди образованные и понимающие друг друга, а обвинители — грубая деревенщина.
Ты ведь сам помнишь, как всего лишь пять или шесть дней тому назад явился я сюда вести тяжбу против Граниев за жену мою Пудентиллу и без малейших подозрений о всем остальном, — а поверенные обвинителя вдруг обрушились на меня с оскорблениями и с ябедами, будто я-де злонамеренный чародей и даже убийца пасынка моего Понтиана! Но я-то понимал, что не столько стараются они покарать преступление, сколько затеять свару, а потому принялся настоятельно требовать и настоял, чтобы вчинили они обвинение свое судебным порядком. Тут Эмилиан, заметив твое раздражение и вынужденный от слов переходить к делу, растерялся и начал нашаривать себе безопасную щель, где бы утаить вздорную свою склочность. 2. Итак, едва пришлось ему подписывать донос, он разом начисто позабыл о сыне родного брата своего, о том самом Понтиане, убийцей коего только что честил меня столь громогласно, — почему-то он даже и не обмолвился о безвременной кончине юного родича! Однако же, дабы никто не возомнил, будто он уж и вовсе отступился от обвинения столь великого лиходея, он выбрал изо всех ябед только донос о чародействе — доказать нелегко, зато ругаться привольно!
Впрочем, ему и здесь недостает храбрости действовать открыто, — нет, вместо этого он подает на другой день жалобу от лица несовершеннолетнего пасынка моего Сициния Пудента, а себя приписывает лишь в качестве его правозащитника. Вот новый способ драться — чужими кулаками! это для того, разумеется, чтобы под прикрытием мальчишки избежать наказания за облыжное доносительство. Хотя ты с безошибочною твоей проницательностью обратил на это внимание и потому опять велел ему поддержать вчиненное обвинение также и от собственного лица, и он обещал сие исполнить, однако заставить его судиться со мною напрямик оказалось невозможно даже по твоему приказу, — наперекор тебе он со всею своею клеветой по-прежнему упрямо нападает издали, вновь и вновь избегая опасного положения обвинителя и упорствуя в опекунской безответственности. Так что уже до суда всякому легко было сообразить, каково должно быть обвинение, ежели тот, кто сам его затеял и состряпал, сам же и боится произнести его от своего лица. А тем паче когда лицо это — Сициний Эмилиан, который, разнюхай он обо мне хоть что-нибудь достоверное, нипочем не стал бы тянуть с изобличением чужака, повинного в стольких злодействах! который, отлично зная о подлинности завещания дяди своего по матери, облыжно объявил его подложным! который твердил об этом без передышки, даже когда сиятельный Лоллий Урбик 2 объявил решение совета консуляров, что завещание признано подлинным и должно вступить в силу! который до такого дошел умопомрачения, что, вопреки голосу сиятельного собрания, поклялся тогда, что завещание-де все-таки подложно, и сам Лоллий Урбик за это едва с ним не расправился!
2
2. Лоллий Урбик — префект города Рима при Антонине Пии; «сиятельными» называли членов сенатского сословия, потом этот титул сделался официальным.
3. Уповая на твою нелицеприятность и мою невиновность, я надеюсь, что сходное с помянутым решение положит конец также и настоящему разбирательству, ибо очевидно, насколько легче оговорить невинного тому, кто привычен к оговорам и уже был, как я сказал, уличен в лжесвидетельстве по весьма важному делу самим префектом города. Право же, если честный человек, раз ошибившись, следит затем за своим поведением с еще пущею осмотрительностью, точно так же сущий подлец со временем только наглеет и тем менее скрывает свои подлости, чем чаще удается их совершить, ибо стыд — словно одежа: чем больше ветшает, тем меньше о ней попечения. Именно поэтому я почитаю необходимым ради незапятнанности стыда моего прежде опровергнуть всю взведенную на меня хулу, а уж после перейти к сути обвинения. Воистину, защищаю я не одного себя, но и самое философию, коей величие хотя бы и малейшим уязвить попреком есть злейшее преступление; и тем не менее только что поверенные Эмилиана, столько навравшие лично обо мне, заодно — как и свойственно невеждам! — охаяли продажными своими словесами всех вообще философов. Даже если предположить, что пустословие их было корыстным и что за бесстыдство свое они успели получить задаток, — у этих наемных сутяг издавна такой обычай, чтобы непременно ядовитым своим языком бередить чужие болячки, — даже если это так, все же хотя бы и в немногих словах мой ответ должен содержать необходимое по сему поводу опровержение, дабы не показалось, будто я, неизменно и упорно ревнующий, как бы не замараться никаким бесчестием, вовсе не отвечаю на этот вздор не из презрения к оному, но от неумения порядочно ответить. Право же, я думаю, что людям скромным и щепетильным вообще свойственно огорчаться, ежели бранят их, хотя бы и облыжно, коль скоро даже тот, кто сознает себя в чем-либо виноватым, все-таки тревожится и гневается, заслышав дурной о себе отзыв, — а ведь, взявшись за дурные дела, можно и попривыкнуть к дурному с собой обращению уже потому, что ежели другие и промолчат, то сами виноватые помнят и понимают, сколько заслужили попреков. Тем паче всякий честный и непричастный никакому злодейству человек, неупражненный слух которого к брани не приучен и который свыкся с похвалами, но отнюдь не с нежданными оскорблениями, — такой человек особенно скорбит душою, когда его облыжно оговаривают в том, в чем на самом-то делe он сам бы мог винить кой-кого другого.