Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– В обоих методах общим является то, что они стараются избавить обвиняемого от приговора.

– Но не дают возможности настоящего оправдания, – очень тихо сказал К., как бы стыдясь высказать эту истину.

– Именно так, – подтвердил художник» (35, с. 233, 235, 237).

Таким образом, если допустить, что всякому человеку в сознательном возрасте знаком обвиняющий голос (если бы не был знаком, зачем бы люди с таким ожесточением отвергали его существование?), то выбор неведенья можно уподобить «мнимому оправданию», выбор веденья – «волоките», а невозможность достичь ни тем, ни другим путем интеллектуального, эстетического, нравственного совершенства или абсолютной святости – неизбежному приговору в конце. Однако роман в целом допускает и другое толкование, а именно: ведающие – это те, у кого есть процесс.

У Камю в «Падении» та же драма бесконечного самоосуждения представлена в более конкретных образах. «День за днем – женщины, день за днем – благородные речи и блуд, будничный, как у собак; но каждый день я был полон любви к себе и крепко стоял на ногах. Порывшись в своей памяти, я понял тогда, что скромность помогала мне блистать, смирение – побеждать, а благородство – угнетать». Повод для «ареста» тоже вполне реален: девушка бросилась с моста, а обвиняемый прошел мимо. Но сам «процесс» развивается так же неумолимо, как у Кафки. «Весь вопрос в том, чтобы как-нибудь ускользнуть, да, главное увернуться от суда. Я не говорю – ускользнуть от наказания. Наказание без суда можно перенести. У него есть название, гарантирующее нашу невиновность – несчастье. Нет, речь идет о том, чтобы избежать суда, избежать придирчивого судебного разбирательства, сразу его прервать, чтобы приговор никогда не был вынесен… Я вам сейчас открою большой секрет, дорогой мой. Не ждите Страшного суда. Он происходит каждый день» (27, с. 406, 425, 420, 440).

Однако, в отличие от Кафки, Камю знает и другую сторону выбора. Он знает, что от суда можно увернуться, и в «Чужом» создает образ полного торжества неведенья в человеческой душе. Броня этого неведенья позволяет герою романа, Мерсо, оставаться спокойным, ровным, бесчувственным в любой жизненной ситуации. Он остается внутренне безмятежным, отправляя мать в приют для престарелых, присутствуя на ее похоронах, участвуя в грязноватых делишках своего приятеля, убивая араба, сидя в тюрьме, выслушивая свой смертный приговор. Ему непонятно, почему люди вокруг него так бурно реагируют на его поступки и на его отношение к ним, «Озлобление прокурора меня удивляло. Мне хотелось попытаться объяснить ему искренне, почти дружески, что я никогда ни в чем не раскаивался по-настоящему. Меня всегда поглощало лишь то, что должно было случиться сегодня или завтра» (28, с. 116). Священнику, пришедшему его исповедовать, он пытается объяснить, что им не о чем разговаривать. «Мне только объявили, что я преступник. И, как преступник, я расплачиваюсь за свое преступление, а больше от меня требовать нечего.

– Вы ошибаетесь, сын мой, – сказал священник, – от вас можно потребовать больше. Может быть, с вас потребуют.

– А что именно?

– Могут потребовать, чтобы вы увидели.

– Что я должен увидеть?»

И вот здесь Мерсо взрывается – первый и последний раз в продолжение всего романа. «Я заорал во все горло, стал оскорблять его я требовал, чтобы он не смел за меня молиться. Я схватил его за ворот. В порыве негодования и злобной радости я изливал на него все, что всколыхнулось на дне души моей… Я был прав, и сейчас я прав, и всегда был прав. Я жил так, а не иначе, хотя и мог бы жить иначе… Я словно жил в ожидании той минуты бледного рассвета, когда окажется, что я прав. Ничто, ничто не имело значения, и я хорошо знал почему… Из бездны моего будущего в течение всей моей нелепой жизни подымалось ко мне сквозь еще не наставшие годы дыхание мрака, оно все уравнивало на своем Пути, все доступное мне в моей жизни… Что мне смерть «наших близких», материнская любовь, что мне Бог, тот или иной образ жизни, который выбирают себе люди, судьбы, избранные ими, раз одна-единственная судьба должна была избрать меня самого… Я задыхался, выкрикивая все это».

С неожиданной энергией и ненавистью человек накануне смерти защищает самое дорогое, что у него было и, остается в жизни, – свое право «не увидеть», непроницаемую пелену неведенья. И ему удается отстоять ее, священник уходит ни с чем. Никакого земного возмездия в виде отчаяния и раскаяния, обещанного нам всеми великими моралистами, не наступает. «Как будто мое бурное негодование очистило меня от всякой злобы, изгнало надежду, и, взирая на это ночное небо, усеянное знаками и звездами, я в первый раз открыл свою душу ласковому равнодушию мира. Я постиг, как он подобен мне, братски подобен, понял, что я был счастлив и все еще могу назвать себя счастливым» (28, с. 130-131).

Счастье неведенья – вот что так боится потерять человек. Вот почему он медлит с выбором порой до последнего часа. И хотя жажда свободы постоянно толкает его к решительному шагу, он инстинктивно предчувствует, что ту свободу, предельным выражением которой является выбор веденья, «не уподобишь награде или знаку отличия, в честь которых пьют шампанское. О нет! Совсем наоборот: это повинность, изнурительный бег изо всех сил, и притом в одиночку. Ни шампанского, ни друзей, которые поднимают бокал, с нежностью глядя на тебя. Ты один в мрачном зале, один на скамье подсудимых перед судьями, и один должен отвечать перед самим собой или перед судом людским. В конце всякой свободы нас ждет кара; вот почему свобода – тяжкая ноша, особенно когда у человека лихорадка, или когда у него тяжело на душе, или когда он никого не любит» (27, с 452).

Выбор веденья страшит человека.

Чтобы решиться на него, нужно мужество.

И не случайно проблема мужества занимает так много места в философии экзистенциализма.

Ницше можно назвать скорее поэтом мужества, нежели философом. Весь «Заратустра» – настоящий гимн мужественному выбору веденья, полный поэтических преувеличений, жестоких – крайностей и несообразных порывов, доводящих автора до того, что он уже готов не делать разницы между личной доблестью воина, и безжалостностью привилегированного надсмотрщика. Большего внимания заслуживает "негативная сторона его мироощущения, отраженная в других работах, его ненависть к неведенью, о котором он знает почти все. Это ему принадлежит афоризм, заслуживающий стать эпиграфом к любой книге о неведенье: «"Я это сделал," – говорит моя память. "Я не мог этого сделать", говорит моя гордость и остается непреклонной. В конце концов память уступает» (55, с. 117).

«Хайдеггер в своей книге «Бытие и время», занимающей независимое философское положение, что бы ни утверждал сам Хайдеггер, описывает мужество отчаяния в философски точных терминах. Он тщательно разрабатывает понятия небытия, конечности, тревоги, заботы, неизбежности смерти, вины, сознания, Я, участия и т. л. После этого он анализирует явление, названное им Entschlossenheit (решимость). Это слово символизирует отпирание того, что было заперто тревогой, подверженностью конформизму, самоизоляцией» (71, с. 148). То есть оказывается не чем иным, как «решимостью» отказаться от неведенья.

Последняя цитата взята из работы протестантского теолога и философа Пауля Тиллиха «Мужество быть». В ней автор подробно прослеживает видоизменения понятия «мужество» в истории мировой философии и дает собственное истолкование его, замечательное по ясности и глубине.

Основой человеческого бытия, по Тиллиху, является потребность самоутверждения (В терминах метаполитики – потребность сохранять и расширять царство я-могу.) Угроза небытия вызывает в человеке. тревогу. «Тревога есть такое состояние, в котором бытиё оказывается осведомленным о возможности небытия… Тревога и страх имеют один и тот же онтологический корень, но в действительности не являются одним и тем же… Страх, в отличие от тревоги, имеет определенный объект, который может быть обнаружен, проанализирован, который может быть атакован и побежден… С тревогой все обстоит иначе, ибо тревога не имеет объекта… Единственным объектом остается угроза как таковая, а не источник угрозы, потому что источником угрозы является небытие…

Небытие угрожает онтическому самоутверждению человека в относительном смысле-судьбой, в абсолютном – смертью.

Оно угрожает духовному самоутверждению человека в относительном смысле пустотой, в абсолютном – бессмысленностью.

Оно угрожает моральному самоутверждению человека в относительном смысле виной, в абсолютном – вечным осуждением» (71,- с. 35, 40, 56-57).

Любой из трех видов тревоги может довести человека до предельного состояния – отчаяния. Чтобы избегать отчаяния, чтобы противостоять ему, человеку необходимо мужество. Часто человек стремится конкретизировать источник тревоги, превратить ее в страх перед отдельным объектом, ибо на преодоление страха нужно, меньше мужества. Каждому знакомы ситуации, в которых люди, дрожавшие перед неизвестностью, вдруг обретали решимость и выдержку, перед лицом конкретного врага.

«Вся жизнь человека может быть представлена как длительная попытка избегнуть отчаяния. И как правило, попытка эта удается. Крайние ситуации достигаются нечасто, а.некоторые люди вообще не оказываются в них ни разу… Поэтому и тревога далеко не всегда приводит к отчаянию. Но редкие случаи, в которых отчаяние присутствует, помогают осветить существование в целом.

Различие трех видов тревоги находит свое отражение в истории западной цивилизации. Мы можем видеть, что в конце античной цивилизации доминирует оптическая тревога (судьбы и смерти), в конце средних веков – моральная (вины и осуждения), в конце нового периода – духовная (пустоты и бессмысленности). Но какой бы тип ни оказывался преобладающим, остальные при этом тоже присутствуют, и порой весьма эффективно.

Поделиться с друзьями: