Метели ложатся у ног
Шрифт:
— Стой, а мелодия… другая? — заметил я.
— Разве другая? — лукаво улыбнулся Иван, и уже серьезно: — Это такая песня. Ты-то почему не знаешь? Теперь у всех ненецких песен две мелодии. Вы только машину лучше крутите, ни одного слова не теряйте.
Я кивнул одобрительно, и Иван опять запел. Он пел вдохновенно. Пело и всё его лицо. А когда заглянула в чум через макодан первая звезда, он сказал:
— Нохо Нгацекы теперь живет в собственном доме на оседлой базе колхоза, а ездит к оленям на вертолете. Счастье над головой Нохо уже давно горит электрической звездой, которую Ленин зажег. — Иван посмотрел на Лиду. — Машину свою теперь закройте, пока всё. Остальную часть песни мы все вместе будем петь. Всю жизнь. Этой песне нет конца…
Я тут же перевел слова Ивана, и Лида засмеялась.
— Ловко!.. Ловко купил ты нас, Иван. А вторую половину, что сегодня пел, ты сам сочинил?
— Сам. Что сочинять-то, если так всё было?
Лида, пряча лицо и стараясь отвлечь от себя взгляд Ивана, перевела магнитофон на воспроизведение. В притихшем чуме снова ожил голос Ивана. Он доносился из венгерского магнитофона, словно откуда-то издалека.
— Вэй! Что это? Кто поет?
Надо было видеть, как лицо у Ивана посветлело, узкие глаза всё шире и шире и — сделались круглыми.
— Страшная машина… — прошептал он и спросил по-русски: — А я умру? — И тут же заулыбался.
— Почему умрешь? — удивилась Лида.
— По нашей вере, тот, чья тень или точное изображение его отпечатается, скажем, на камне, дереве, металле, глине — уже не жилец: душа его украдена лешим, и он должен умереть, — объяснил я.
Лида сказала:
— Не бойся, Иван. Такие, как ты, не умирают.
— Я-то понимаю. Это то же, что и радио. Ничего не будет, — задумчиво проговорил Иван.
Да, он-то знал. И благо, что был с нами Иван Лагейский, а не кто другой. Иван все же — свой, и в школе учился… А ведь среди малограмотного кочевого населения тундры влияние языческой религии дает себя знать и до сих пор.
Встреча Ивана со своим голосом заставила нас задуматься…
Ветер споткнулся, упал, не дышит. Снег только напомнил о себе, и его как не бывало. В тундре будто снова стали цветы распускаться. Я лежал на траве около чума, вспоминал детство, пути-дороги, смотрел в синюю даль. В голове — стихи:
В ночном краю, где небо черное роняет в озеро звезду, олений путь и тропка торная тебя ко мне не приведут. Следы мои в снега упрятаны, и сам уже не знаю я, на чьих санях, за чьей упряжкою кочует молодость моя.Они у меня сами выплеснулись, когда шагал по улице шумного города. А сегодня я снова в тундре. Низко над землей проплыли лебеди, обрызганные зарей.
— Лида!..
Лида не слышала меня. Не было её рядом. Мою синеглазую спутницу заворожили легенды и сказы бабок и дедов. Она то и дело щелкала кнопками «репортера», а певцы то заунывно, то торжественно, то сбиваясь на речитатив, покачиваясь и жестикулируя, готовы были с утра до первых звезд тянуть переливистые мелодии.
Лида… Я не знал, что родился в России. Долго не знал я, что есть на свете Россия. Глядел наивными детскими глазами на эту почти всегда белесую землю и не думал, что, кроме нас — отца, мамы, бабушки и меня, — есть где-то другие люди. Я любил этот лебединый край. Любил его простор и его величавый покой. Наяву и во сне я жил с думой дотянуться рукой до звезд, просыпался утрами с мечтой добежать до начала земли, где, говорит бабушка, прятало свое золотое гнездо солнце.
Но не из сказки узнал я, что Россия — моя Родина. Я вырос, обласканный её теплом и заботой, и ушел от дверей отцовского чума искать счастье. А там, где мечет прибой чаячьи стаи, где срываются с круч и гаснут в волнах под суровый напев океана закаты, я услышал про дальние земли и начал искать к ним дорогу… Но я о другом, совсем о другом хочу говорить.
На забытой некогда богом земле, в моем Заполярье, загорелось солнце в лесах новостроек. Не сказка это. Явь. Такое возможно только в России. Россия… Это она синеглазой русской женщиной терпеливо учила меня у классной доски слагать из букв певучие слова. Россия… От её душевного тепла оттаивает в тундре вечная мерзлота. За это и за своё второе рождение я буду славить Россию всегда!
Узнав о России, узнал я и то, что за зубчатой спиной гор, как всюду на земле, живут люди. Люди… У каждого свой любимый край, свой горизонт. Человек всю свою жизнь спешит к горизонту. От дверей отцовского чума, который, казалось мне, стоял в центре вселенной, уходил вслед за убегающим горизонтом и я.
…Гуляла весна девчонкой с голубыми мечтами. Тундра подернулась дымкой. Снег, умирая, подарил жизнь травам, цветам, листве. Вечерело. По пологому склону горы солнце катилось к морю на ночлег. Косые его лучи в переливах озерной воды вспыхивали, как янтари. Сбежавшие к ручью олени допивали остатки зари, лениво поднимались на берег и ложились беззаботно под кустики рогов. Детство… Как всё-таки свежи в памяти его следы! Кудрявая ива, ползучие березки, речка. Я вновь на берегу этой безымянной речки. Здесь повороты всех тропинок помню наизусть. Нельзя не помнить. Здесь я рос, ходил на охоту. Так вот же она — всё та же зелёная пойма, по которой я нёс в стойбище свой первый трофей — утку. Я шел к чуму, хмелея от счастья, и ноги не чуяли земли. Я не шел, а летел. И даль становилась как будто светлее. Сияло солнце. Раздвинув широко золотые ресницы, оно глядело на меня с любопытством.
Шагал я, забыв обо всём на свете, и гордо размахивал птицей.
Отец мой, охотник бывалый, сидел около чума, мастерил хорей. Он только взглянул на меня мельком и как ни в чём не бывало снова принялся за дело. «Похвали — загордится, пожалуй», — говорил его взгляд. А в дверях стояла в восторге мать. Она взяла у меня добычу:
— Нум нгарка! Бог велик! И сын мой охотником стал! Приготовлю сегодня самый вкусный обед.
Я ликовал. Забросив иглу и шитьё, как утка, вразвалку, к нам подбежала бабка:
— Внук с добычей пришел! Нум нгарка! Праздник настал! Мало женщине вырастить сына, счастье женщины — вырастить внука!
Я видел, как на её лице, похожем на высохший гриб, разгладились морщины. Бабка обняла меня, поцеловала и, взяв на руки, начала качать. Взгляд мой встретился случайно со взглядом отца, и меня словно огонь лизнул. «Я ж охотник!» — мелькнуло у меня в голове. Напряг все силы и вырвался из бабкиных объятий.
И ещё помню один давно потухший морозный вечер. В чум ввалился белый от инея, как сова, отец. Он бросил на латы двух голубых песцов и сказал:
— У зверя, сын, зорок глаз, но человек — хитрее. Зверь нюхом живет, человек — умом…
Отец очень хотел, чтобы сын его стал таким же охотником, как он сам. Он учил меня и пасти оленей. Но я не пошел отцовской дорогой. И это потому, что в маленьком тесном классе на краю земли то строгая, то ласковая синеглазая русская женщина открыла мне тысячи новых дорог. Те дороги и позвали меня вслед за убегающей чертой горизонта — в далекие, ещё не знакомые мне края. И тихим полярным рассветом закрутилась подо мной земля. Чум, море, ружье да олени — вот, пожалуй, и всё, что знал я, уходя в путь. А потом… Потом произошло со мной что-то подобное сказке. Я поднялся выше птиц. Я же с детства завидовал птицам, жалел, что нет у меня крыльев. И вот подо мной голубые озера с вышитыми серебряной пеной берегами, через тундру и горы ветвятся, как оленьи рога, реки.