Меж двух океанов
Шрифт:
В полдень, за миской кислой фасоли с рисом, лед молчания был растоплен. Заключенные один за другим изливают перед нами свою душу, рассказывают, исповедуются, задают вопросы. Сумрачный коридор ожил людскими судьбами. Впервые за эти пять дней мы не жалеем, что очутились в тюрьме.
И это тоже Коста-Рика…
Кто-то тайком пронес в подземелье газеты. Целые страницы кричат дюймовыми заголовками и фотографиями о сенсации дня. На снимках — убитый сторож храма, украденная статуя, ее драгоценности.
А в текстах до отвращения часто упоминается о двух чехословацких журналистах. И упоминается в связи с грабежом и убийством в храме! Подобные подозрения падают и на странного дипломата, но все эти сенсационные и злорадные газетные «утки» он спокойно читает где-то у себя дома, в Никарагуа.
Мы негодуем, все кипит в нас. Разломать бы, разбить эти решетки вокруг, выбежать наружу, вышибить тюремные ворота и прокричать: «Ложь! Подлая, низкая- ложь!»
Но это было лишь мгновение. Ведь в том злорадном лицемерии «информаций из достоверного источника», «весьма вероятных предположений», «логических заключений» и «замысловатых комбинаций» заключалось лишь стремление по-пиратски умыть руки. Они решили облить грязью наши имена, имена двух чехословацких журналистов, настроить против нас общественное мнение и при этом оставить открытым ход к отступлению. Ведь шесть дней тому назад начальник либерийской полиции в пашем присутствии доложил вышестоящим инстанциям, что согласно телеграфным сообщениям отдельных полицейских начальников и постов на дороге между столицей и Либерией мы были вне каких бы то ни было подозрении. Он подтвердил, что и критический момент мы находились в двухстах километрах от Картаго среди леса, блокированные на непролазной дороге автобусом из Сан-Хосе, несколькими грузовиками из Либерии и тонкой грязью с обеих сторон. Из Сан-Хосе он получил приказ освободить нас. Сам подписал сопроводительное письмо и выделил нам личную охрану, чтобы обеспечить беспрепятственный выезд из страны.
Кто же в таком случае сознательно сыплет людям песок в глаза? Кто стоит за приказом о новом незаконном аресте? Кто движет рукой журналистов., пишущих эту бесстыдную ложь?
Мы листаем страницы газет, и гнев снова подступает нам к горлу. Иржи внезапно оборвал себя на полуслове, ударил газетами по скамейке и резко встал.
— Не надо так волноваться, — успокаивает его сосед. — Что бы вы стали делать, если бы сидели тут ни за что ил про что пятнадцать месяцев, как я? У меня дома старуха мать, жена и шестеро детей. Одному всемилостивому богу известно, что с ними. Если бы хоть знать, сколько времени мне еще гнить здесь!
— Разве вас не судили?
— Какой там суд! Не было даже следствия, меня вообще ни о чем не спрашивали. Просто забрали на асьснде, прямо с поля увезли. Сказали, что я коммунист, что мне нельзя быть среди людей, — и сразу сюда.
— Вы действительно были членом коммунистической партии? — спрашивает Мирек.
Сосед лишь горько усмехается.
— Послушайте, мне уже сорок лет, но до сегодняшнего дня я не видал живого коммуниста. Лишь здесь, в этой яме, я узнал, что такое вообще коммунизм. Читать и писать выучился тоже только здесь: у нас на асьенде никто из пеонов не умел.
— Так почему же вас…
— …упрятали в кутузку? — договаривает он за нас. — В нашей деревне дела шли из рук вон плохо. За день работы управляющий платил каждому по два с половиной колона. Разве на такие деньги проживешь? Пачка приличных сигарет стоит больше. Пара самой дешевой обуви стоила тогда сорок пять колонов — для этого мне пришлось бы работать три недели. Ну и ходили мы босиком. Но ведь какую-нибудь одежонку себе, жене, детям все равно надо покупать. Да и спички, и соль, и из кухонной посуды кое-что. Словом, крестьяне договорились просить управляющего о прибавке для всех. Пошел я — как же не пойти, раз выбрали меня? Потребовал я прибавки, так поступил бы любой другой. Управляющему я сказал об этом по-хорошему, подобающим образом, просто попросил учтиво. Тот ответил, что должен обратиться к хозяину, когда поедет к нему в Сан-Хосе…
Пеон на минуту замолчал; голова его как-то ушла в плечи, взгляд был прикован к полу. А голос зазвучал вдруг слабо, по-стариковски:
— Через три дня приехали полицейские на конях, и я оказался здесь, в подземелье. За то, что я, дескать, бунтовщик и коммунист.
— Ив течение всех пятнадцати месяцев вас ни разу не допросили? — переспрашиваем мы, пытаясь поверить тому, что разум отказывается принимать.
Пеон только махнул рукой в сторону стоящих у стены скамеек.
— Видите? Вон Педро, тот молодой, кудрявый, что так хорошо поет наши старинные песни, — он сидит тут уже год. Парень возле него торчит здесь два или три месяца. Каждый из всех тридцати думал, что с ним что-то должны сделать. Но это прошло, поскольку день уходил за днем и ничего не делалось. Никакого следствия не велось, и ни одного человека не судили. Ни одного! А те два старика, — он показал глазами на угол в конце коридора, — оказались слабонервными. Они сошли с ума.
Сказав это, он глубоко вздохнул и некоторое время сидел неподвижно, будто каменное изваяние. В тишину коридора, нарушаемую командами со двора, где проводились строевые занятия, вплетается монотонный голос старика, одного из тех, в углу. Он сидел на скамейке, выпрямившись, и читал библию. Пеон заметил наши взгляды, обращенные туда.
— Сколько я помню, он это делает изо дня в день. Его посадили сюда несколько раньше, чем меня. А второй рядом с ним — совсем конченый.
Седовласый старик, находившийся возле «чтеца библии», сидел на краю скамейки, сгорбившись, слепо глядя перед собой, и без устали раскачивался всем телом взад-вперед, взад-вперед.
В подземелье нет ни одного человека, который совершил бы преступление и был осужден. По воле костариканской полиции здесь сидят лишь политические заключенные, из которых, вероятно, никто толком не знает, что такое политика и политическая деятельность.
А то просторное и удобное с санитарной точки зрения тюремное помещение наверху, в первом этаже, постоянно готово как можно теплее встретить привилегированных лиц, которых нельзя живьем погребать в подземелье. Эта тюрьма предназначена исключительно для воров, грабителем и убийц.
В середине дня к нам по коридору приплелся старик стражник и как бы невзначай вытащил из кармана телеграмму, разумеется вскрытую.
— Анселка и Сикмунд! Это вам, из Мексики.
Мы жадно пробегаем глазами по спасительным строчкам:
«ТЕЛЕГРАММУ ПОЛУЧИЛИ ПРИНИМАЕМ МЕРЫ ТЧК ПОКА ПОДАВАЙТЕ АПЕЛЛЯЦИЮ СОГЛАСНО ЗАКОНА HABEAS CORPUS ТЧК ПРЕДСТАВИТЕЛЬСТВО В КАРАКАСЕ ЗАПРАШИВАЕТ КОСТАРИКАНСКОЕ ПРАВИТЕЛЬСТВО».
И приветы.
В двух с половиной тысячах километров от нас есть горстка настоящих друзей, людей, которые знают о нас.
В замке главной решетки звякнули ключи. Рявкают команды, надзиратели освобождают коридор. Спустя пять минут все заключенные набились в камеры. Только мы в своей остались вдвоем. А в коридоре заняла посты ночная вооруженная стража.
«Дзинь!» Из отдаленного угла двора донесся звон рельса. Ага, часовой на расстоянии докладывает начальнику, что он не спит.
«Бим!» — отвечает второй угол.
«Бам!» Третий удар рельса прорезает тишину. Чувствуешь, как ожидание следующего удара до предела напрягает нервы. Когда же будет четвертый?
«Трах!» В коридоре, камере и в голове отдается пронзительная вибрация, звон тянется бесконечные секунды. С лестницы в коридор спускается ночной стражник. В тупой, мучительной тишине подземелья размеренно, словно маятник тюремных часов, стучат о каменный пол кованые сапоги. Стук, стук, стук — к лестнице; напряжение заливает голову горячей волной, кровь бьется в висках.
«Дзинь… бим… бам… трах!»
Маятник кованых сапог отсчитывает свои десять минут. Все на свете можно отдать за два комочка ваты, чтобы заткнуть уши. Шарики из скомканной бумаги не помогают; может, станет полегче, если натянуть на голову свитер. Может, он заменит благословенные двери «двойки», отодвинув от нас угол со ступеньками и рельсом на несколько метров дальше.