Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Между двух революций. Книга 3
Шрифт:

Мне угрожала серьезнейшая опасность: замерзнуть, чтобы прижизненным мертвецом провлачиться в годах; Брюсова мы подпирали: он не был опорою; сверстники, вроде Эллиса, Соловьева, откалывали безумие за безумием; Рачинский, багровый от перевозбуждения, только дергал себя и других; Метнер [См. «Начало века», глава первая], натура деспотическая и яркая, гнул свою линию; д'Альгейм [См. «Начало века», глава четвертая] утилизировал нас для собственного безумия.

В сущности, в миссию свою я уже не верил, дергаясь от «обязанностей»; разгром революции, растление прессы, картина крепнущего и все развращающего капитализма, — все это догнетало меня; мог бы я словом Блока сказать: наши двери открыты на «вьюжную площадь»253.

Гершензон, менее всего учитель, скорей старший брат, был единственным человеком, который помог мне в те годы: дом его был хибаркой во льдах, где горела жаровня; и здесь я оттаивал; он мне поднял веру в себя и пониманием моего гнева, и поворотом на то, что миссия моя есть не то, что я себе выдумал; миссия — в том, чтобы я доделал себя как писателя; из меня исходили дымками сжигаемых папиросок различные планы: поэм и романов; сколько их было «выкурено» в разговорах с друзьями; в итоге же — пепел; и Гершензону рассказывал я о проекте романа «Серебряный голубь»; он, с бескорыстной хищностью вцепившись в меня, строго требовал: осуществления плана; и, может быть, он-то склонил на серьезный роман; под его перманентным, но мягким давленьем я стал запираться от роя друзей; и даже я стал бегать в деревню, где и осуществил-таки замысел, написав «Голубя»;254 это писание наполнило силами; и понял я: часть тоски моей была и тоскою по творчеству, засоренному «прями»; Гершензона считаю я крестным отцом романов моих.

Он же способствовал перемене моих занятий, не подозревая о том: сближением с кружком тогдашних философов.

Ведь по мере того, как мне выяснялось перение против рожна в моей бурной полемике и поднимался звук будущих книг, я отходил от злоб дня и «Кружка», и «Эстетики»; и без всякого чувства миссии ходил в философскую говорильню, — так, как ходят в клуб: сыграть партию в шахматы; любопытно при случае сделать мат игроку; и отчего ж на досуге мне не заняться техникой «матов»? Это сил не берет; философский кружок, собиравшийся у М. К. Морозовой, и стал таким клубом;255 кит тогдашний, Евгений Трубецкой, возглавил его, собравши философскую молодежь и почтеннейших старцев; Гершензон, друг «китов», способствовал очень тому, чтобы в клубе «китов» и я чувствовал не одиноко себя, проводя в нем свои философские партии отдыха ради — то с неокантианцем, то с метафизиком, то с религиозным философом; и это способствовало нужному мне в эти годы рассеянью, перевлекая внимание от «прей» и мыслей о разбитой жизни моей; но позднее здесь ощутил я опасность превратиться в клубного «шлюпика»256 [Мерлин — мифический волшебник] — старичка, у которого жизнь перерождается в привычку геморроизировать себя в клубе;2 и тогда я стряхнул с себя «клуб»; и почтенная Москва сызнова зашушукала о погибели Андрея Белого, как шушукала она о погибели «Бореньки»; толковали: Белый-де погиб как писатель; а он уехал в Германию и там дописывал «Петербург»; это было в 1912-м; но в 1908 году клуб — место рассеянья; дома я писал («Серебряный голубь», «Петербург», «Путевые заметки»); вечерами же я играл в философские шахматы, увлекаясь спортом: овладеть жаргонами; и, когда Генрих Риккерт прислал мне из Фрейбурга свою статью с надписью, я радовался тому, что одним из шахматных приемов, скажем, ходом коня, — овладел.

Евгений Трубецкой играл в Москве крупную роль; он твердо обосновался в салоне Морозовой; она издавала «Еженедельник»257, в котором он выступал с ответственной публицистикой; публицистика носила характер высказываний по вопросам культуры; Трубецкому приспичило, что высказыванья есть политика; два-три протеста против режима, тяжелых и косолапых, как он, в «оные времена» создали ему репутацию радикала и укрепили в нем несчастную мысль создать фикцию партии «мирно-обновленцев», которой он был едва ли не единственным членом;258 даже кадеты посмеивались над его правизной; косолапо слонялся он меж Гучковым и Милюковым; и от того и этого его отделяла порядочность; он был честен и прям, но политически туп; раз при мне, отвечая кадетам, бросаясь грудью вперед, убил наповал себя:

— «Знаете ли вы мою политическую программу? Я-то — ее не знаю!»

И это правда; под политикою разумел он свои представления о культуре, подпертые метафизикой; его чтили как «стража» всего «благородного»; он мог бы в начале прошлого века произносить речи, подобные «Фихтевым»; в начале XX века они звучали смешно: он, собственно говоря, ненавидел политику; его «политика» сводилась к защите своих туманнейших представлений о «благе»; такая позиция припирала его, воображавшего себя радикалом, к умеренным консерваторам, что ему выдвигали кадеты; к нему прибивало кадетского типа дам, терпеть не могших Милюкова и брезгавших нечистоплотным Гучковым; мы его в своем кругу называли псом.

Он был удивительно косолап и внутренно добр; он потрясал окружающих тугодумием, соединенным с упорством и добросовестностью в продумывании каждой новой, ему трудно дававшейся мысли; вначале он мало что понимал в искусстве, ужасаясь, как брат его, новым веяньям; дамы ему напели в уши, что он понимает Скрябина; от покойного брата Сергея он отличался терпимостью к символистам; Сергей их осмеивал с ненавистью, воздвигнув на них гонение в университете и выпуская Лопатина уничтожать их следы; последний одно время зарвался до того, что ел поедом и неокантианцев, к которым принадлежала тогдашняя философская молодежь; защищалась староколенная метафизика (Фихте, Шеллинг, Лейбниц); и рекомендовались: Владимир Соловьев и Лотце.

Явившись на кафедру брата из Киева, Трубецкой попал в обстание неокантианцев; и кроме того, тыкали носом в нас его друзья (Гершензон, Бердяев, Рачинский, Морозова); а он упирался, напоминая огромного, оскаленного сенбернара, насильно тащимого к нам оравой друзей, хором твердивших:

— «Искусства не понимаете! Слепы и глухи!»

В символизме ж он видел чудище «обло, озорно и лаяи»!259

Так косолапый, большой, от натуги красневший муж со страдальческим видом должен был вкушать неприятное блюдо; с глазами точно налитыми слезами он защищался: он-де не лишен эстетического чутья; брат Сергей был и злей, и острей; он умел отгрызаться, умел загрызать; у него и не было такой потрясающей честности, как у Евгения.

Воображаю, с каким чувством Евгений пыхтел, насильно усаженный рядом со мною; бывало, после каждой реплики постылому ему декаденту Бердяев и Гершензон — слева, Метнер и Рачинский — справа поднимали громкие шепоты, долетавшие до его огромного уха, заросшего волосами:

— «Опять не понял!»

Евгений Николаевич ощущал всю правоту своих реплик мне; а сидел как побитый; в годах сидение это ему стало проблемой: а может, правда, что он лишен понимания?

Проблема непонимания символизма вместе с фактом отсутствия «мирнообновленцев» ему стали роком; и он с упорством занялся изучением причин своего непонимания нас; и кое-чего достиг на этом пути: сперва ему показалось лишь, что кое-что в искусстве он понял; еще поздней кое-что он и понял: в эпоху войны выпустил книжечку он, — в которой дал довольно тонкий разбор стиля старых икон;260 в 1916 году он пришел в восторг от стихотворения моего; косолапо ко мне подошел; взявши под руку, честно признался мне:

— «Я вас не понимал!»

Десять лет понадобилось ему, чтоб освоиться со стихами моими; и это был для него просто подвиг.

В первые года, не понимая меня как поэта, он терпеливо выслушивал мои философские доводы в пользу символизма; но не понимал, для чего слово «символ», когда можно сказать «тип»; и все склонял меня к своей метафизике, скучно-рассудочной; на реферате моем возражал очень мягко, проделывая над собою усилия под контролем друзей, бросавших на него экзаменаторские взоры и шепчущих: «Опять ничего не понял!» В этих условиях я удивлялся иррациональной симпатии его к «Борису Николаевичу», шедшей наперекор его антипатиям к «Андрею Белому»; я, с своей стороны, ощущал в себе рост симпатии к этому большому, честному неуклюжему человеку с лучистыми, грустными, даже страдающими глазами; рост этих симпатий шел наперекор политико-философскому сумбуру, поднимаемому Трубецким над жизнью Москвы. Двойственность отношений дошла до апогея в день выступления его с возражением Мережковскому: ничего не поняв в характеристике поэзии Лермонтова, он с видом «стража» понес свою куцую выспренность; и, как укушенный, выскочил я на эстраду, махая рукой и визжа:

— «Трубецкие, Алферовы и прочие кадеты нам не нужны!»261

Сочувственно под рукою моею кивали какие-то юноши, которым жаловался я на убожество Трубецкого; сердце сжалось во мне, когда бросил я вскользь на него взгляд: он сидел, более чем когда-либо косолапый и красный, закрывши руками лицо и опустив голову; тут понял я, что ушиб человека.

На другой день, зайдя к Морозовой, я был встречен хозяйкой:

— «Как же я вас ненавидела вчера вечером за Евгения Николаевича, — улыбнулась глазами она, — и только сегодня простила вам!»

А из толпы сюртуков, с расширенными, сияющими глазами, с протянутыми руками и с доброй улыбкою, шел на меня косолапый и черный, немного растрепанный Трубецкой; взял мою руку и сжал без слов, покорив этим жестом; во мне встала проблема: понять это косолапое противоречие, состоящее из добра, порыва и ужаснейшей косности.

С Трубецким встречался у Г. А. Рачинского, Морозовой, в философском кружке и в религиозно-философском обществе; войдешь к Морозовой: в креслах сидит — грузноватый, высокий Е. Н., молчаливо прислушивается к пестроте разговоров; и вдруг рывом косолапой руки и интонацией, не соответствующей содержанию слов, принимается тяжелить разговор; и все, что ни есть, уплотняется; с осторожностью, с тактом, силясь противников не задеть, он пробивает себе дорогу; представьте медведя, ходящего по канату; кто стал бы смеяться над движением его лап, видя, что «мишка» не грохнулся с первого шага с каната; так Е. Н. проделывал чудеса ловкости: большим и тяжелым лицом — вправо; рукою, сжатой в кулак, — к гРУДи; ногою назад; другой рукою — вперед; все несуразно (в словах и в движениях), за исключением глаз, больших и лучистых, как бы просящих:

Поделиться с друзьями: