Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Между двух революций. Книга 3
Шрифт:

Ритмический кружок — последняя пядь Москвы, которая еще держала меня; но путь жизни с Асей, соединявшийся с неизбежным отъездом за границу, конечно же, перевешивал; Москва проваливалась под ногами.

Боголюбы

Еще в апреле по соглашению с Асей мы должны были встретиться; она приезжала из Брюсселя в Боголюбы, село Волынской губернии, около Луцка; отчим ее здесь был лесничим; ввиду нашей ссоры с д'Альгеймом, приезд ей в Москву был заповедан; я получил от матери ее удивительно милое письмо, зовущее меня к ним приехать: гостить; временем приезда я выбрал июль, желая воспользоваться частью лета для окончания своей работы над ритмом и для подготовки к изданию сборника статей «Луг зеленый» (для «Альционы»);153 в это время уже вышли две мои книги («Символизм» и «Серебряный голубь»);154 о первом пресса не произнесла ни слова; книга расходилась; впоследствии она вошла прочно в сознание писателей, поэтов и стиховедов; но о ней не было написано ни одной строчки;155 не та участь ждала «Серебряный голубь», который в отдельном издании читался нарасхват; и вызвал ряд фельетонов (Боцяновского, Мережковского и т. д.)156, весьма мне сочувственных; книга имела успех; от Гершензона, Булгакова, Бердяева — лестные комплименты157.

Июнь проводил я в Демьянове, имении В. И. Танеева, где протекло мое детство, где не был я с 1891 года; попав через двадцать лет в те аллеи, где игрывал еще ребенком, где первое впечатление от природы входило в меня, я переживал встречу с собственным детством.

Мы с матерью жили в части той дачи, которую я покинул перед поступлением в гимназию, около пруда с розами, где сиживали мы когда-то со «сказочной» гувернанткой, Раисой Ивановной, а потом с моим другом, m-lle Беллой Раден [Квартира Иванова, находившаяся в башне дома, возвышавшегося над Таврическим дворцом].

Работал я бешено, отдавая и дни и ночи ритмическим вычисленьям и пишучи статью «Кризис сознания и Генрик Ибсен»;158 танеевский парк был местом встречи демьяновских обитателей, которые, сроясь кучкой, часами шагали здесь, споря на отвлеченные темы; так же бродил поседевший, заостренный старик Танеев, к старости ставший лицом — совершенный Грозный, в удивительном балахоне, с жезлоподобным колом в руке; и учил назидательно дачников: дикостям; при нем — или я, или эмпириокритицист Давыдов, несносный рассудочник, или художник Аполлинарий Васнецов с неприятным видом скопца, с подъеданцами по моему адресу, или Аркадий Климентович Тимирязев, физик, вылитый отец; но — без блеска; лицо его — барометр брюзгливости; а в словах — невылазная скука. Где-нибудь в стороне, средь зелени, освещенный солнышком почивал вывезенный на кресле учитель мой, Климент Аркадьевич Тимирязев: его хватил паралич; иногда я подсаживался к нему, чтоб выслушать несколько журчащих молодостью и остроумием фраз; он был очень приветлив.

Вот все, чем мелькнуло Демьяново, из которого я в первых числах июля с волненьем понесся в Луцк; там — новая, странная, веселая жизнь меня охватила159.

Представьте себе тесный, одноэтажный, белый домик на опушке столетнего дубового леса, с деревами, ветви которых напоминают оленей, леших, козлов; снизу заросли густых, непроходимых кустарников, где водились дикие козлы, барсуки; окрестность кишела вепрями; из окон домика в противоположную сторону — скаты широких полей, с линией неисхоженных, дремучих лесов, находившихся в ведении лесничего Кампиони; сам лесничий выходил из стен своих комнатушек, увешанных шкурами им убитых зверей, винтовками, пороховницами и рогами оленей, на крыльцо домика, — огромный, всклокоченный, бородатый, на босу ногу, в коротких штанах, в белой рубашке, с открытою, волосатою грудью; и, — приложив руки к усам, гаркал на километры, отдавая объездчикам приказания; издали ему отзывались свистками и гарками, а к ногам сбегалась стая борзых, легавых и гончих; подкатывала таратайка, набитая сеном, с мешками и ружьями; и он, сев с помощником и двумя лесниками в нее, закатывался верст за тридцать в свои лесные глуши, откуда дня через два прикатывал — веселый, грохочущий, с подстреленным вепрем; после чего начинались пиры, с водочкой, веприной и пленительными рассказами о жизни козлов, барсуков, лесокрадов, с которыми он сражался; этот грубый дикарь был нежен, как девушка, доверчив, как ребенок, гостеприимен до… я не знаю чего; но он был ругатель, тоже — до не знаю чего; этот «марксист», в редкие вечера склоненный над «Капиталом», не думаю, чтобы много разумел в Марксе; но «Капитал» был темой его шутливых изводов меня и трех падчериц:

— «Ишь, зеленые, хилые декаденты паршивые, — и с добрым подмигом: — А все-таки с декадентом мы выпьем водочки. Так ведь, Борис Николаевич?»

Домик ломился народом; когда я приехал, в нем ухитрялись жить: жена его, три падчерицы, помощник, две прислуги, старая нянюшка, два пупса (родной и приемыш), их нянька; каждый день приночевывал кто-нибудь из заезжих; словом: Ася была помещена на чердаке; отгородив часть его шкурами, из каких-то подушек, матрацев, яркой цветной чуши соорудили диванчики, пуфики, стены; Ася сидела там в фантастической шкурке с прорезями для рук, покуривая, развивая тихие речи; она горбилась; кудри падали на ошкуренное плечо; чтоб до нее добраться, надо было карабкаться по крутой, приставной лестнице; потом — пробираться в мраке, с риском разбить себе лоб: о бревно; но вот — завеса из шкур; раздвигаешь, — оказываешься в совершеннейшей сказке: около слухового окошечка; к нему тянутся ветви угрюмого, могучего леса; из зеленых каскадов торчат стволистые рожи; нигде не видал я таких могучих коряг!

Здесь-то иль на суку неохватного дуба происходили ответственные разговоры, решившие участь последующего шестилетия; кроме симпатии, выросшей за год разлуки, — симпатии, в которой ничего не было ни от страсти, ни от пылкой влюбленности, обнаружилось сходство нашего положения; мне было около тридцати лет; Асе — около двадцати; между тем жизнь разбила ее не менее, чем меня; незаживающая рана ее — разрыв матери с горячо любимым отцом (Тургеневым), не перенесшим этого и умершим от разрыва сердца; девочки, Наташа и Ася, несмотря на нежную заботливость отчима, не пожелали жить с матерью; и оказалися: при д'Альгеймах; Наташа — зимой приживала при них; Асю дядя устроил к старому бельгийскому граверу; у нее не было дома; она ненавидела Луцк; будущее ей казалося пропастью, разверстой у ног; несколько месяцев, и — куда деваться? Чем жить? На что надеяться? Мое положение было сходственным; в России уж не было пяди, на которую я мог бы ступить твердой ногой; комната в квартире матери, с вывисающим из зеркала отраженьем лица, разбитого жизнью, — невеселое зрелище: жизнь нашей квартиры — была нелегка.

И выяснилось: мы с Асей как брат и сестра, соединенные участью жить бездомно и сиро; у обоих за плечами — трагедия; а впереди — неизвестность; шепот наш о том, что надо предпринять решительный шаг, чтобы выкинуться из нашего обстания, приводил к уговору: соединить наши руки и опрометью бежать из опостылевших мест160.

И по мере того, как вынашивались планы побега, охватывала: бодрость, радость и чувство удали; мы не решали даже вопроса о том, кем будем мы: товарищами, мужем и женой? Это покажет будущее: жизнь в «там», по ту сторону вырыва из всех обстановок! Только Ася, насупив брови, мне заявила: она дала клятву не соглашаться на церковный брак (условности она ненавидела); она смеялась: какой скандалище разразится в «порядочном» обществе, когда мы с ней «бежим» за границу; мать, отчим были посвящены в наши планы; они были без предрассудков; но что скажут — Рачинские, философы, Морозова и прочие почтенные личности?

Решение было вынесено на огромном суку, на котором я комфортабельно растянулся (животом и локтями в сук); а Ася сидела выше, как в удобном кресле, полузамытая хлеставшей ей в лицо зеленью; после чего мы спустились к ужину, за которым грохотал лесничий, только что вернувшийся из дебрей своих. Помнится, как в три часа ночи, при полной луне, мне подали зажженный фонарик, с которым я еженощно пересекал лесную тропу (километра полтора): ввиду невозможности меня приткнуть в белом домике, мне была снята комната в чешской деревне, за лесом, в двух километрах от лесничества; бывало, идешь как подземным ходом; над тяжелыми купами светит луна; а такая гуща, что — мрак кромешный; электрический луч освещает перед тобой чащу; тропинка извилиста; в луч входят все новые стволистые чудища, угрожая коряжистыми руками и узлистыми ногами-корнями; пересек чащу — луной осребренное поле; огни цветущей деревни — вдали; пересек поле, открыл ключом дверь; и попал не в деревенскую комнату, а точно в игрушечку; чисто: земляной пол, майоликовая посуда; чехи-крестьяне — красиво жили; кровать, настоянная на запахе трав; упадешь в нее; и в нее; и как в бездну (нигде не спастись так); утром бежишь через лес: к кофе; и черные чудища ночи, ставши оливковой гущей, весело тебе машут ясными зайчиками и искрами солнца.

В ночь решения молниеносно в голове пронесся ряд инициатив, которые все — осуществились-таки; к сентябрю Ася с матерью едет в Москву; помещение подготовляю им я; я обращаюсь к «Мусагету», отдавая ему право печатать все мои давно разошедшиеся книги, четыре «Симфонии», три сборника стихов161, том «Путевых впечатлений», который напишу за границей; отдаю все в будущем написанное; но — умоляю выдать тотчас три тысячи рублей на революцию жизни; что вытечет из всего, я не думал; но вмысливалось инстинктивно: нет, — дудки! Сизифово колесо, «Мусагет», я не буду катить; согласен закабалиться лишь в смысле книжной продукции; но редактировать вместе с Метнером?..

Тропинка вела, извиваясь меж чудовищных гущ и коряг; вдруг — прорыв: ослепительный фосфор луны; и — ширь дали: простор неизвестности!

Так в глухом волынском лесу моя воля принимает решение: оборвать нити, связавшие с прошлым; и этот второй мой разрыв с модернизмом, подобный разрыву с университетской средой, — опять-таки крутой поворот: линии жизни.

Отъезд

В Москве ожидал меня ворох трудностей: отысканье квартиры Тургеневым, переговоры с Метнером о возможности получить мне заем; Метнер дал мне с неохотой согласье на это; не денежные затрудненья мрачили его, а уезд с А. Тургеневой, им воспринятый как диверсия против всех его планов; не нравилось ему и то, что я еду в Италию, а не в Германию; интересы к Италии — это-де культурный упадок; как только в Москве разнеслась весть о нашем уезде, она была принята как, конечно же, брак; и тут выяснилось, что охотников устраивать мою жизнь было много; мой отъезд воспринимался вообще как весьма непохвальный поступок; чего ему нужно? Есть у него «Мусагет», свое дело; сиди и работай в нем!

Разумеется, все «молвы» и взгляды, которыми мерили Асю, уже появившуюся в Москве, не способствовали улучшению моих отношений с Москвой; я, давяся негодованием, не без хитрости до времени его затаил, пунктуальнейше исполняя «обязанности»; ибо я себя окончательно ощутил птицей, захлопнутой в клетку; я был связан с Москвой в материальном разрезе; рассерди я тех, от кого зависело меня выпустить, — все будущее мое ломалось; у меня не было ни гроша; мать имела скромный достаток, обеспечивающий ее жизнь и позволявший ей изредка, в виде исключения, оказывать мне скромную помощь; у Аси не было ни гроша; у матери ее — тоже: при огромном семействе и скромном жалованьи лесничего В. К. Кампиони единственно чем мог поддержать нас — это открыть дверь своей гостеприимной хаты.

Поделиться с друзьями: