Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Понятно, каким воздействиям я тогда подвергался и как мне было нелегко. Может быть, уже тогда подготавливались мои инфаркты. Я уже начал хвататься за сердце. Конечно, Кривицкому значительно легче было в этом поединке, чем мне.

Сопоставляя этот нажим Кривицкого и давление на меня по поводу письма к Маккрею, я утверждаю: у всех этих чиновников и всех функционеров были личные интересы, потому что высокой партийностью это не объяснишь.

Итак, Кривицкий ласково улыбается, а я читаю предисловие. О боги! Там столько раз было "партия" и прочие такие высокие слова, которые нельзя всуе употреблять, что мною овладело то же самое чувство, что и тогда, когда мне предложили подписать письмо к Маккрею. Но на этот раз я не сдался. Я это предисловие не подписал. Видимо, массаж, которым мне услужили там, в комитете, оказался достаточным. Больше из моих рук не выходили такие компрометирующие меня и страну тексты.

А Кривицкий? Кривицкий изумился. Очень картинно. "Как, старик, я не ожидал от тебя. Что такое? Ты не можешь подписать? Тебя пугают проникнутые партийностью слова? Как черт ладана, ты боишься лишний раз произнести слово "партия"? Ты знаешь, у меня открываются на тебя глаза. Извини, старик, я вынужден с тобой расстаться. До свидания, прощай". Я ему руку протягиваю. "Извини, я тебе руки не подам". Да, так прямо говорит. И глаза таращит. Кошмар! И я ухожу. В дверях он меня останавливает.

– Старик, я думаю, все происшедшее останется между нами.

– Пожалуйста, - говорю.

– Знаешь, старик, давай так: ни ты никому, ни я - трепаться не будем. Дадим друг другу слово.

– Хорошо.

Я согласился, потому что я никогда не лезу в бутылку, не становлюсь никому поперек и считаю это самым правильным. Такая натура. И что же дальше? Я молчу, соблюдаю уговор. Никому не треплюсь. Месяц. А потом я встречаю одного человека... Не Володю ли Сякина? В "Молодой гвардии" работал. По-моему, его. И он мне говорит: "Володя, что там у тебя с Кривицким из-за твоего предисловия произошло?" Я смотрю с изумлением, так как в течение месяца никому, даже жене, не сказал ничего. "Ничего, какое предисловие?" - продолжаю в том же роде, держа данное слою. "Ну что ты темнишь, ты был у Кривицкого, вы предисловие там..." - и он мне рассказывает все, что произошло, но только в тенденциозной, обостренной форме. Я ему отвечаю: "Ну ты примерно близко подошел к тому, что было. Но ведь мы с Кривицким дали слово не рассказывать!" А Сякин и говорит: "Он тебе дал слово, а сам сразу побежал наверх, показал предисловие и сказал: "Вот ваш Дудинцев весь. Я хотел его обратить на путь истинный. Я хотел ему помочь, думал, что он наш, советский человек. И вот чем он ответил. Я его разобла-чил, и теперь вы знаете, с кем имеете дело". Вот, оказывается, для чего нужно было Кривицкому мое молчание.

Вот такая нескучная была у меня жизнь. А к Кривицкому я еще вернусь, будет еще один штрих для полноты картины.

Глава 16

РАЗМЫШЛЕНИЯ О ЖИЗНИ (ЗАПИСКИ 87-89 ГОДОВ)

Не пора ли отдохнуть немного от моих приключений. Поговорим немного о нашем перестроечном времени. В жизни много загадочного и таинственного. Без этого не было бы самой жизни. И не нужно бояться будущего, страшиться тайн и неизвестности. Нужно браться за их разгадывание и стремиться понять, что же там сияет, что ждет нас впереди? Всю жизнь человек тянется к манящему огоньку. Это - природное стремление, нормальное, естественное течение жизни.

Сегодня многие, оглядываясь назад, говорят мы могли бы подняться до огромных высот, если бы не жил в организме нашего общества опасный недуг. Мы избежали бы страшных заблуждений, непоправимых ошибок. На историческом теле нашего народа не было бы ужасающих шрамов, миллионов и миллионов искалеченных судеб. Может быть. Я смотрю на прошлое и будущее иначе.

История не знает частицы "бы". Было то, что было, плохое и хорошее. И будет так, как будет.

История, посылая нам испытание, формирует нас, готовит к чему-то. К чему? К продолжению жизни, которая есть борьба добра и зла.

Уверен ли я в победе добра?

Читатели и журналисты спрашивают об этом так: уверен ли я в победе перестройки?

Я всегда отвечал им: конечно! Какие могут быть у нас гарантии от нас же? Только мы сами. Когда народ, участвуя в общественных событиях, все яснее осознает, чего он хочет, творчески обдумывает, как идти вперед, такой народ, такие люди - гарантия необратимости идущих в обществе процессов. Если люди действительно будут такими.

Я говорил, именно с того момента, когда начался процесс деформации общественной, народной жизни, начался и процесс тяготения к тому, что мы назвали перестройкой и что в действительности является попыткой восстановить искусственно прерванное течение жизни. В своем тяготении к естественному, нормальному образу жизни люди совершали поступки, которые пресекались часто самым жестоким образом. Но жертвы не проходили бесследно, поступки не пропадали даром, они суммировались и превращались во все более яркие и определенные события.

Так я говорил, но недоговаривал: линия жизни не бывает прямой, она вся состоит из зубцов - вверх, вниз, снова вверх...

Летом минувшего года, в сезон партийных съездов мы увидели, что наш народ - гарантия перемен - все еще дитя без мускулов и без оружия, дитя, которое можно шутя раздавить гусеницами танков. Скомандуют - и танки рванутся вперед... Как в Афганистане. Одни и те же люди снова и снова берут на себя право решать, что есть добро и что есть зло. Это страшно.

Сегодня много говорят о привилегиях. Жаркие баталии идут в комиссиях Верховного Совета, когда речь заходит о пайках и закрытых родильных домах. Так оно и должно быть: ведь лучше не согнешь спину перед бюрократом, лучше не поклонишься чиновнику, чем поселив его в доме из спецкирпичей, вручив ему шапку из спецмеха. Все верно, и возмущение народа оправ-дано. Однако для самих "опричников" все это - лишь обрамление иной, глубокой страсти, за которую они действительно станут драться. Конечно, и качество колбасы имеет значение, но не ею они вскормлены.

В "Комсомольской правде" со мной работал один маленький чиновник, которому очень хотелось быть большим начальником и который очень страдал по причине своей серости. Случилось ему купить машину. Тоже серую, каких много на улице. Пыхтя и обливаясь потом, он собственноручно перекрасил ее в черный цвет единственно ради того, чтобы все идущие и едущие увидели его в машине "государственного" цвета, полагавшегося в те годы лишь чинов-никам не низкого ранга. Увидели - и осознали собственное ничтожество. Наше унижение - их хлеб.

Сегодня они вроде бы в обороне. Они как горцы у Толстого в "Хаджи-Мурате" - залезли в яму, связались колено к колену, чтобы никто не мог встать и убежать, и отстреливаются. Так и они - силы демократии окружили их, загнали в яму - некуда деться. Но они цинично отстре-ливаются, надеясь внести смятение в ряды осаждающих и разорвать окружение. И надеются они не напрасно. Они на опыте проверили и знают: нет силы, которая устояла бы перед бутербродом с икрой. А в запасе у них и не такие соблазны, и немного найдется, пожалуй, людей, которые, подобно Христу, смогут ответить: "Изыди", когда им покажут "долины и реки, зверей и птиц, и трудящихся на полях людей": бери, владей... Даже если эти владения - всего лишь шестая часть планеты. Даже если всего лишь чиновничий департамент с десятком служилых людей. А демократы тоже люди.

Читая "Десять дней, которые потрясли мир", думаю, немногие обратили внимание на один факт, вольно или невольно подмеченный Джоном Ридом, и совсем немногие задумались над ним... Факт к тому же действительно малозначительный на фоне грандиозной драмы. Американ-ский журналист описывает Смольный, центр нового мира, в дни и часы восстания. Он похож на взбудораженный улей - солдаты с винтовками, матросы, увешанные пулеметными лентами, другой люд, причастный к перевороту... Время от времени они забегают в столовую, расположе-нную где-то внизу здания, чтобы получить миску борща и ломоть хлеба. А на верхнем этаже, где стоят часовые, где народ не толпится, есть другая столовая, где хлеб с маслом и к чаю дают сахара сколько угодно. Мелочь, конечно, которую и неравенством назвать как-то неудобно. Так, маленький прыщик, из которого вырвалась бубонная чума. И так быстро распространилась эпидемия! В двадцатые годы моя теща работала в детском саду для отпрысков московской номенклатуры. Она рассказывала, как подавали детям на третье - в феврале-то!
– в годы, когда немногие ели досыта!
– тарелки клубники. Детки, конечно, выросли, и мы видим, как эти бациллоносители продолжают развращать наше общество. Я не о высокомерном пренебрежении к закону - теперь наши руководители подчеркнуто, хотя с непривычки не очень ловко, учатся держать себя в рамках законности. И не об оргиях в охотничьем домике - теперь они тоже вроде бы не в моде. Только привычка-то лакомиться чужим унижением осталась. Одна из тех девочек, что отведали клубники, завоеванной революцией, живет в моем доме, в моем подъезде. Это она никак не может отказаться от привычки выставлять на подоконник лестничной клетки коробки из-под торта: пусть дети дворничихи полакомятся остатками крема. Вот отчего я испытываю некоторую тревогу, видя, как много среди наших демократов птенцов из того же, старого, гнезда.

Сегодня мы пытаемся бороться с этой чумной эпидемией. Порой нам кажется, что мы одерживаем решительные победы в этой борьбе. Мы радуемся, что у кого-то удалось отнять спецпаек, кто-то вынужден добираться до своей поликлиники, пока еще специальной, на обыкновенном трамвае. Только это еще не победы. Мы редко задумываемся о нравственной глубине идущей борьбы.

Зло неизбежно, потому что оно коренится в самом человеке.

Бывает, рождается человек талантливый, работящий, и все у него ладится, и честь ему за это и любовь.

Поделиться с друзьями: