Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Между «ежами» и «лисами». Заметки об историках

Уваров Павел

Шрифт:

На этом фоне прогнозы о неизбежности нового обращения к классической проблематике социальной истории могут в лучшем случае показаться непонятно на чем основанным оптимизмом, а в худшем – как раз понятным ретроградством, достаточно распространенным в кругах наших историков, не обременяющих себя излишней информацией о новейших методологических исканиях.

Стоит уточнить, о каком понимании социальной истории идет речь. Есть расширительная трактовка, согласно которой социальными историками можно считать всех, полагавших, что за значимыми событиями и изменениями в истории лежат некие глубокие причины, несводимые только к игре случая или к особенностям характера исторических деятелей. В этом смысле социальную историю писали и Карамзин, и Гизо, и даже Фукидид, поскольку, как говорил Люсьен Февр, «история социальна в силу своей природы» 309 .

309

«Существует история, которая является социальной в силу самой своей природы. История, которую я считаю способом познания различных сторон деятельности людей прошлого и их различных достижений, рассматриваемых в соответствии с определенной эпохой и в рамках крайне разнообразных, и все-таки сравнимых между собой обществ (это аксиома социологии) заполняющих поверхность земли и последовательность веков… Люди – единственный подлинный объект истории» (Февр Л. Бои за историю. М.: Наука, 1991. С. 25). 

И есть более узкая трактовка, исходящая из необходимости концентрировать внимание на изучении социальных структур, социальных иерархий и процессов, чтобы тем самым выявить «глубинную», а следовательно, «истинную» подоплеку всех важнейших изменений и событий. Именно социальная история в этом узком смысле слова превратилась к середине XX века в особую субдисциплину, рассматриваемую как своеобразный залог научности истории.

Отмеченные выше инвективы адресованы в основном этому узкому пониманию социальной истории, и их нельзя назвать безосновательными. Однако у такой социальной истории остается и немало приверженцев. При этом и «друзья», и «враги» социальной истории исходят из одной и той же презумпции: в центре научной картины прошлого лежит некое давно уже доказанное базовое знание о социальной структуре изучаемого общества. Прогресс исторической науки возможен лишь на периферии этого знания 310 . Разница заключается в оценке значимости научного багажа классической социальной истории: одни считают его бесполезным балластом, другие отводят роль «золотого запаса». В обоих случаях предполагается, что знания о социальных структурах и социальных отношениях установлены раз и навсегда. Достаточно историку протянуть руку и достать их из закромов, чтобы то ли почтительно апеллировать к их авторитету, то ли с презрением отбросить прочь.

310

В устном выступлении я сравнивал ситуацию в исторической науке, и в частности – в медиевистике, с бубликом, у которого все самое вкусное по краям, а в центре – дырка. Но в сборнике, посвященном директору нашего института, эта метафора мне показалась недопустимой вольностью.

Однако сегодня становится все более очевидным, что закрома социальной истории пусты. Можно указать на такой, казалось бы, досконально изученный предмет, как социальная (классовая или сословная) структура Российской империи. При ближайшем рассмотрении выясняется, что, хотя исследователи в большинстве своем не видели здесь принципиальных сложностей 311 , в источниках картина предстает несколько иной, требующей иных подходов 312 . Что же тогда говорить о других периодах и других регионах!

311

Иванова Н.А., Желтова В.П. Сословное общество Российской империи (XVIII – начало XX в.). М., 2009.

312

Каменский А.Б. К проблеме сословности в России XVIII века (воспоминания и размышления) // А.М.П. Памяти А.М. Пескова. М., 2013. С. 79—93.

Быть может, проблемы изучения социальной структуры уже и не требуют внимания, безнадежно устарев, как и вообще все «большие понятия» социальной истории? Но оказывается, что от постоянных апелляций к «федерализирующему центру» социальной истории не в силах отказаться ни обыденное, ни научное сознание. Для того чтобы, например, доказать, что Французская революция не была ни буржуазной, ни антифеодальной, ни антиабсолютистской, а Английской революции и вовсе не было, надо для начала опереться на общепринятые на сегодняшний день представления о том, что такое буржуазия, феодализм, абсолютизм и революция. Но опереться здесь не на что, современных общепринятых понятий нет, и бороться оказывается просто не с чем.

Журналисты, политологи и историки и, что немаловажно, внимающая им аудитория не способны в своих объяснениях исторических или текущих событий не руководствоваться принципом qui prodest, видя в этих событиях результат действия неких сил, групп или институтов. Но для этого надо иметь четкое представление о социальных структурах, которое также отсутствует.

Почему так произошло? Надо понимать, что все важные инновации, приводившие к радикальному расширению круга привлекаемых источников и к изменению характера вопросника, изначально не являлись самоцелью, но призваны были помочь социальной истории. Вводя понятие «ментальностей», Ж. Ле Гофф и А.Я. Гуревич были уверены, что без учета этого фактора наше знание о средневековом обществе будет ущербным; когда Н. Рёлкер изучала роль женщин в распространении кальвинизма, она хотела сделать социальную историю французской Реформации более полной; когда К. Гинзбург рассматривал уникальную историю мельника-еретика, он намеревался обратить внимание на ранее недооцененные историками черты итальянского общества XVI века. В этих и других случаях речь шла об историках-практиках, накопивших солидный эмпирический материал, нуждавшийся в осмыслении. В итоге же предполагалось открытие новых возможностей, позволяющих лучше отвечать на важнейший вопрос социальной истории, сформулированный когда-то Георгом Зиммелем: «Как возможно общество?»

Однако очень скоро включались механизмы, неплохо описанные социальной историей науки: новые площади расширявшейся «территории историка» обносились заборами, за которыми высились обособленные научные школы и направления, наделенные своим языком и своей системой авторитетов. Среди них – история ментальностей, гендерная история, микроистория, историческая антропология, клиометрия, историческая когнитивистика, нарратология, потестарная имагология и многое другое. Каждое из направлений становились все более самодостаточным. Количественные методы все чаще применялись ради количественных методов, рассуждения о методе велись ради рассуждений о методе. Что же касается классической социальной истории, то она все больше походила на короля Лира, все раздавшего неблагодарным дочерям.

Наблюдался расцвет изучения сюжетов, считавшихся ранее периферийными, при угасании интереса к работе над традиционными темам и понятиям. Это облегчало выстраивание индивидуальных научных карьер, позволяло создавать новые кафедры и научные центры, но приводило к тому, что базовым проблемам социальной истории внимания уделялось все меньше. Подобные центробежные процессы наблюдались везде, но в нашей стране они приняли стремительный и порой карикатурный характер. Стало очевидным, что фрагментация исследовательского поля была оборотной стороной распада профессионального сообщества.

Но все же можно надеяться, что дочери сами возвратят опрометчивому старику Лиру часть имущества. Ведь по правилам игры все участники по-прежнему уверены в существовании некоего центра, понимаемого как оплот традиционализма. Иначе на чем основывать собственную оригинальность? Центробежные силы предполагают наличие центра не в меньшей степени, чем силы центростремительные. В случае с медиевистами таким подразумеваемым центром является понятие феодализма в его социально-экономической интерпретации. И каково же удивление медиевистов в XXI веке, когда выяснилось, что этим понятием уже никто не занимается, там зияет пустота! 313

313

В «Истории историка» (2004) А.Я. Гуревич, возвращаясь к памятному для него обсуждению его учебного пособия в 1970 году, приводит высказывание Е.В. Гутновой: «Для нашей историографии всегда был характерен акцент на экономических, поземельных отношениях». «Боюсь, что и до сих пор характерен…» – иронизирует Арон Яковлевич. Увы, это была ошибка, причем весьма характерная, – в «нулевых годах» экономической историей не занимался уже никто из российских медиевистов, и почти никто – историей социально-экономической. Воевать стало теперь не с кем.

Становится ясно, что без постоянного обновления и постоянной работы над фундаментальными понятиями социальной истории не вырабатываются новые конвенции по их поводу, а без таких конвенций история перестает функционировать как наука, утрачивает свои функции: сначала критическую, а затем и экспертную. Из научной дисциплины она превращается в нечто другое, в объект «политики истории» или «исторической политики», осуществляемой отнюдь не историками.

Нетрудно предугадать начало усиления «центростремительных сил», и некоторые признаки позволяют сделать вывод, что этот процесс начался. По крайней мере, таковы общественные ожидания, демонстрируемые по отношению к истории. От историков по-прежнему ждут ответа на вопросы о природе государства и сущности процессов политогенеза, экспертных заключений о причинах важнейших исторических событий, ждут написания масштабных исторических полотен. И все чаще исследователи (пока еще на индивидуальном уровне) возвращаются к пониманию необходимости работать над сюжетами, традиционно считавшимися базовыми для социальной истории.

Подобный процесс 314 является не откатом назад, но скорее возвращением долгов. Все то новое, что было создано в истории за несколько последних десятилетий, должно найти свое применение в работе над классической проблематикой социальной истории. Старые постулаты о «классах», «сословиях», «социальных структурах» и «социальных иерархиях» потому и оказываются неоперациональными, что они долгое время не пересматривались. Выясняется, что для занятия социальной историей описать общество в простых категориях и однозначных терминах попросту невозможно.

314

Его можно охарактеризовать как conglomeratio centri, неизменно сопровождающего обратный центробежный процесс – exglomeratio centri, согласно терминологии Николая Кузанского, актуализированной Л.П. Карсавиным.

Приведем один пример, часто цитируемый медиевистами. В 1198 году жителям деревни Фильине в Тоскане пришлось признать над собой власть города Флоренции и согласиться на уплату налога. Согласно достигнутой договоренности между представителями деревни и городскими властями, от налога, который платили простолюдины-pedites, должны были быть освобождены проживающие в Фильине рыцари и masnaderii (так называли вооруженных холопов). Как несвободные, masnaderii не отвечали за себя в полной мере и в данном случае не подлежали обложению. Делегация Фильине, отправившаяся во Флоренцию, состояла из шести рыцарей и шести pedites, один из которых был старостой-подестой. Когда же пришла пора заплатить подать, то выяснилось, что сделать этого некому. В Фильине нашлось 13 рыцарей, 148 masnaderii и только пять pedites. Эти пятеро были те самые люди, кто вместе с подестой подписал от имени коммуны договор с Флоренцией. Они уже назвались pedites и взять своих слов назад не могли. Все остальные жители деревни, не претендовавшие на то, чтобы называться рыцарями, поголовно записались в masnaderii 315 .

315

Дубровский И.В. Феодализм в представлении современных медиевистов // Всемирная история: В 6 т. Т. 2: Средневековые цивилизации Запада и Востока. М., 2012. С. 19.

Поделиться с друзьями: