ЖАНРЫ

Мифы империи: Литература и власть в эпоху Екатерины II
Шрифт:

Прециозный интеллектуализм неоплатонической интерпретации первоисточника (у Лафонтена Психея размышляет как философ-неоплатоник о том, что она имеет «идею» мужа, а потому ей достаточно одного этого!) заменяется у Богдановича набором национальных русских «качеств», почерпнутых из фольклора и возведенных в «русскую идею». Наивность противополагается интеллектуализму, врожденная грация — прециозной куртуазности.

Богданович, вскоре сделавшийся ответственным за «народность» в идеологическом аппарате двора [109] , уже в «Душеньке» сумел очертить конфигурации придворной русскости: официальной женской одеждой во дворце было так называемое «русское платье», имитировавшее элементы сарафана. Екатерина не раз изображалась в таком наряде, более всего напоминавшем «офранцуженный сарафан» {610} . [110]

109

Богданович, по поручению Академии наук, собирает пословицы (зачастую перерабатывает или сам сочиняет их). В 1784 году выходит подготовленное им «Собрание русских пословиц». См.: Серман И. 3. Ипполит Богданович и официальная обработка фольклора в 1780-е годы // Русская литература и фольклор. XI–XVIII вв. Л.: Наука, 1970. С. 306–325.

110

В.Н. Головина писала о процедуре подготовки к первому приему у императрицы: «Третий день после приезда был весь посвящен уборке наших голов и примерке русского платья» (Головина В. Н. Мемуары. С. 110).

Соединение в поэме русской сказочности и греческой мифологии было не только данью стилевым тенденциям русской поэзии [111] . «Душенька» была умелой адаптацией греческого мифа, органично введенного в русскую культуру в качестве его законной составляющей. Вообще, «греческое» и «русское» в поэме оказывались тесно слиты. Греческие ассоциации Психеи-Душеньки в начале 1780-х годов также соотносились с актуальными политическими событиями — готовилось присоединение Крыма, вынашивалась стратегия «греческого проекта». Вторжение истории в мифологию превращало галантную поэму в политически актуальное сочинение, где архетипической героине — Психее-Душеньке — была уготована судьба политического символа.

111

Л.В. Пумпянский описывал это явление на примере оды Державина 1779 года «На рождение в севере порфирородного отрока»; «У каждого великого поэта есть своя греческая мифология: у Державина она такова: он делает низшие мифологические существа славянскими, не меняя их греческих имен! Получается особый мифологический мир: русский мороз и Борей, сатиры у костров и пр.» (Пумпянский Л.В. Классическая традиция. Собрание трудов по истории русской литературы. М.: Языки русской культуры, 2000. С. 87).

«Радость Душеньки»

Карамзин деликатно описывает взаимоотношения Богдановича и царицы после появления поэмы: «Екатерина царствовала в России: она читала Душеньку с удовольствием и сказала о том сочинителю: что могло быть для него лестнее? Знатные и придворные, всегда ревностные подражатели государей, старались изъявлять ему знаки своего уважения, и твердили наизусть места, замеченные монархинею»{611}. Весь тираж «Душеньки» 1783 года сразу же покупается Дашковой, а сам поэт привлекается к сотрудничеству в начавшем выходить «Собеседнике», со страниц которого ему расточаются комплименты.

Дашкова в статье «Вечеринка» («Собеседник». 1783. Ч. 9) пропагандирует «Душеньку» как сочинение, достойное стать русским образцом светской галантной литературы — той новой литературы, об организации которой всерьез задумывалась Екатерина. Рассказчик сочинения Дашковой приводит свой разговор с неким «искусным царедворцем», любителем французской словесности: «Я старался обратить речь на произведение российских писателей и, исполнив сие, спросил у красноречивого гостя: “Читали ли вы, сударь, Душиньку?” — “Я ее не читал и не видал”. Не видал. Сие слово меня удивило, и я повторил мой вопрос: “Вы этой прекрасной книжки не читали?” — “Нет, сударь: я думал, что ее когда-нибудь сыграют”. — “Милостивый государь, я спрашиваю о прекрасном сочинении господина Богдановича, которое не есть драма, но сказка в стихах”. — “А мне сказали, что это комедия”. Надобно знать, что господин, о котором я здесь говорю, выдает себя за человека просвещенного, за любителя наук и художеств» {612} . [112]

112

Симптоматично и то. что «искусный царедворец» ассоциирует название сочинения Богдановича с пьесой: любовь Амура и Психеи являлась излюбленным сюжетом придворных театральных представлений.

Условная Хлоя первой редакции позднее, в издании 1783 года, будет ориентирована на саму императрицу, и «Душенька» будет осмысляться как приношение Екатерине. Показательно, что в другой «старинной повести в стихах» — «Добромысле» — Богданович обнажит старый прием и уже полностью снимет всякую дымку условности с облика Хлои:

Божественная Хлоя! В часы твоих отрад и твоего покоя Ты любишь иногда. Во отдых от труда, Читать в стихах страницы Досужной небылицы. На разум кротких муз Не налагаешь уз. ... Желаешь, наконец, чтоб «Душеньки» писатель. Старинных вымыслов простой повествователь. Вступил в широкий путь забавнейших творцов{613}.

Не случайно поэма, поднесенная Екатерине, имела своим продолжением написанную Богдановичем уже по заказу придворную пьесу «Радость Душеньки» (1786), где совмещение героини и ее прототипа было открыто манифестировано.

Значимо было само название этой «лирической комедии, последуемой балетом», игравшейся «в присутствии Ея Императорскаго Величества, на придворном театре». Оно как нельзя лучше корреспондировало с идеологией f'elicitas, с имперской установкой на «веселость». Такова же была установка Мольера в его «трагедии-балете» «Психея» (1671), окружившего свою высокородную героиню смеховыми персонажами — Вакхом и главным буффоном Олимпа Момом, произносящим перед королевской четой гимн смеху [113] . Смеховая десакрализания «сверху», инициированная и одобренная правительством, служила еще большей демонстрацией власти и контроля {614} .

113

В пьесе Мольера «Психея» Мом произносит монолог в защиту смеха:

Je cherche `a medire

Sur la terre et dans les deux;

Je soumets `a ma satire

Les plus grands des dieux.

(Moli`ere. Th'e^atre complet. Paris. 1924. T. 7. P. 151).

Фабула пьесы Богдановича заключалась в попытках придворных развеселить Душеньку, о «звании» коей гадает ее окружение: «принцесса», «дюшесса», «княгиня» или «графиня»{615}. Героиня отвергает безвкусные «забавы» (вино, наряды, украшения и прочие «старые», негалантные удовольствия; в пристрастии к ним уличаются Мидас и Бахус, за которыми, вероятно, стояли вполне реальные прототипы из придворного окружения Екатерины), ибо «она любит забавы умныя»{616}. Мом между тем озвучивает в пьесе ряд программных положений политической стратегии императрицы и ассоциирован с авторским голосом — так же, как это было у Мольера.

Среди куплетов и шутливого балагурства произносятся политические сентенции, вроде той, что приводит Мом в полемике с Мидасом, не желающим принять участие в «увеселении» Душеньки: «Поверь мне, Мидас, что никто один собою счастлив не бывает: благополучие наше всегда друг от друга мы заимствуем»{617} (соотносится с культивируемой идеей общественного эгоизма, восходящей к Гоббсу). Подвыпивший Мидас заявляет: «Я не тешить ее сюда явился, а лучше было бы, для политических резонов и благоприличностей между богами, когда бы… Мом (прерывая). Когда бы Мидас об них не рассуждал, было бы гораздо благоприличнее…»{618} Мидас ссылается на множество «единомышленников», чьи «глупые обычаи» (другой термин — «бредни») Душенька критиковала. Здесь содержался очевидный намек на масонскую оппозицию, недовольную критикой Екатерины (1786 год — пик антимасонских выступлений Екатерины, поставившей на театре свои антимасонские пьесы). Само имя выразителя масонской оппозиции было выбрано не случайно: как известно, царь Мидас обращал в золото все, к чему прикасался. Богданович здесь обыгрывал алхимическую страсть к поискам «философского камня», унаследованную масонством. Тогдашняя политика в отношении масонства (идеологическая борьба, но не репрессии) открыто декларирована Момом: «Ныне боги и смертные все так свободны и откровенны, что никому ничего доносить не остается. Каждый сам ремесло свое выказывает. Душенька разсуждает о обычаях с теми, кто об них разсуждать любит, и твоим только, а не другим, она охотно сообщает свои разсуждения, никому вреда не делая»{619}.

Вопрос об идентичности героини решается в тот момент, когда в пьесе читается «надпись к ея портрету» — слегка измененный известный фрагмент «Душеньки»:

Во всех ты Душенька нарядах хороша: Пастушкою ль сидишь ты возле шалаша. По образу ль какой царицы ты одета, Везде ты. Душенька, везде ты чудо света, И только ты одна прекраснее портрета {620} .

Автоцитата служит не только заключительным аккордом в идентификации Екатерины-Душеньки, но ретроспективно высвечивает аллюзионный характер самой поэмы. Заключительные явления пьесы проясняют «статус» Душеньки и откровенно обыгрывают излюбленную придворную символику начала 1780-х годов — символику розы из «Сказки о Царевиче Хлоре». Душенька пьесы Богдановича утешается розой, преподнесенной Амуром [114] : к моралистическо-рационалистической семантике «розы без шипов» сказки самой Екатерины Богданович искусно добавляет традиционную эротическую мифологию розы.

114

Роза, по свидетельству Корберона, была эмблемой императрицы. Описывая медали, выданные выпускницам Смольного монастыря 25 мая 1776 года, французский дипломат сообщал: «На одной стороне, оттиск Ее Императорского Величества с се именем; на другой видны виноградные лозы разной величины; солнце поднимает свои лучи, и в середине солнечного диска должно видеть розу, эмблему Императрицы, но ее совсем не видно, так как оттиск плохо сделан. На верху медали гравировано по-русски: так и они поднимаются» (Un Diplomat francais `a la cour de Catherine H. 1775–1780. Journal intime du chevalier de Corberon. Paris, 1901. P. 263).

Д.И. Хвостов описывал не только вовлеченность Богдановича в светскую жизнь, но и его близость ко двору. Разрушая идиллический портрет поэта, начертанный К.Н. Батюшковым в статье «Нечто о поэте и поэзии», Хвостов писал: «Он (Богданович. — В. П.) был светский человек, любил слышать себе похвалы и искать знакомства с людьми знатными и хорошего тона. Он был в восхищении, когда Екатерина II, дозволя ему быть в Эрмитаже, приветствовала его после оперетки, коей содержание почерпнул автор из своей “Душеньки”. Амур дарит Душеньку розою, она отвечает: “Сам приколи”. Это место нравилось Императрице»{621}.

Дело было не только и не столько в сервильном характере Богдановича (на что намекал Хвостов), но в принципиальном устройстве литературного процесса 1780-х годов, взятого под просвещенный контроль торжествующей властью. Власть оказалась монопольным заказчиком литературной продукции, узурпировав сразу две главные институции культурной жизни — официальную литературу и салон. Не случайно «Собеседник» Екатерины печатал как официальные славословия, так и шутливо-пародийную — «малую» — литературу.

Поделиться с друзьями: