Михаил Иванович Глинка
Шрифт:
Музыкальное чувство все еще оставалось во мне в неразвитом и грубом состоянии. Даже по восьмому году, когда мы спасались от нашествия французов в Орел, я с прежнею жадностью вслушивался в колокольный звон, отличал трезвон каждой церкви и усердно подражал ему на медных тазах.
Всегда окруженный женщинами, играя только с сестрою и дочерью няни, я вовсе не походил на мальчиков моего возраста; притом страсть к чтению, географическим картам и рисованию, в котором я начал приметно успевать, часто отвлекала меня от детских игр, и я по-прежнему был нрава тихого и кроткого.
У батюшки иногда собиралось много гостей и родственников; это случалось в особенности в день его ангела или когда приезжал кто-либо, кого он хотел угостить на славу. В таком случае посылали обыкновенно за музыкантами к дяде моему (брату матушки) за восемь верст. Музыканты оставались несколько дней и, когда танцы за отъездом гостей прекращались, играли, бывало, разные пьесы. Однажды (помнится, что это было в 1814 или 1815 году, одним словом, когда я был по десятому или одиннадцатому году) играли квартет Крузеля с кларнетом; эта музыка произвела на меня непостижимое, новое и восхитительное впечатление; я оставался целый день потом в каком-то лихорадочном состоянии, был погружен в неизъяснимые, томительно-сладкие ощущения и на другой день во время урока рисования был рассеян; в следующий урок рассеянность еще увеличилась, и учитель, заметя, что я рисовал уже слишком небрежно, неоднократно журил меня и, наконец, догадавшись, в чем было дело, сказал мне однажды, что он замечает, что я все только думаю о музыке. „Что ж делать? — отвечал я: — музыка душа моя!“
И, действительно, с той поры я страстно полюбил музыку. Оркестр моего дяди был для меня источником самых живых восторгов. Когда играли для танцев, как-то: экоссезы, матрадур, кадрили и вальсы, я брал в руки скрипку или маленькую флейту (piccolo) и подделывался под оркестр, разумеется посредством тоники и доминанты. Отец часто гневался, что я не танцую и оставляю гостей; но при первой возможности я возвращался к оркестру. Во время ужина обыкновенно играли русские песни, переложенные на 2 флейты, 2 кларнета, 2 валторны и 2 фагота; эти грустно-нежные, но вполне доступные для меня звуки чрезвычайно нравились мне (я с трудом переносил резкие звуки даже валторны на низких нотах, когда на них играли сильно), и, может быть, эти песни, слышанные мною в ребячестве, были первой причиной того, что впоследствии я стал преимущественно разрабатывать народную русскую музыку.
Около этого времени выписали нам гувернантку из Петербурга, Варвару Федоровну Кламмер. Это была девица лет двадцати, весьма высокого роста, строгая, взыскательная. Она, если не ошибаюсь, воспитывалась в Смольном монастыре и взялась учить нас по-русски, по-французски, по-немецки, географии и музыке. Пошли в ход грамматики, диалоги, краткие описания земель и городов и проч.; все это надлежало заучивать вдолбяжку, т. е., когда спрашивали, отвечать не запинаясь, не изменив и не проронив ни одного слова. Хотя музыке, т. е. игре на фортепиано и чтению нот, нас учили также механически, однакоже я быстро в ней успевал. Вскоре после того взяли одного из первых скрипачей моего дяди учить меня играть на скрипке. К сожалению, сам он играл не совсем верно и действовал смычком весьма неразвязно (raide), что сообщил и мне.
Хотя я любил музыку почти бессознательно, однакож очень хорошо помню, что предпочитал пьесы, кои были доступнее тогдашним моим музыкальным понятиям. Оркестр вообще я любил более всего, а из оркестровых пьес после русских песен предпочитал увертюры: „Ma tante Aurore“ Буальдье, „Lodoiska“ Крейцера, „Les deux aveugles“ Мегюля. Эти две последние охотно я играл на фортепиано, равно как некоторые сонаты Штейбельта, в особенности рондо „L'orage“, которое исполнял довольно опрятно. Чех Гировец мне весьма не нравился отчасти потому, что я находил его сонаты слишком длинными и запутанными, а еще более по той причине, что они были очень дурно напечатаны и в пасмурные дни я плохо разбирал эту музыку, за что нередко доставалось мне карандашом по пальцам».
В заключение этой выписки прибавим, что в начале зимы 1817 года Глинка был привезен из деревни в Петербург и отдан в новооткрытый тогда Благородный пансион при Главном педагогическом институте, откуда выпущен по окончании курса наук летом 1822 года.
Для биографии Глинки подробности из первых годов его детства имеют особенно важное значение: относящиеся сюда факты не только в высшей степени интересны, как вообще подробности из жизни людей необыкновенных, но и замечательны еще в том отношении, что условили всю последующую жизнь Глинки, наложили отличительную, неизгладимую печать и на образование его характера, и на физиономию его таланта, и на всю его артистическую деятельность. Конечно, никто не сомневается в том, что разнообразные влияния, действующие во время детства, играют в жизни каждого человека самую важную определяющую роль; но редким людям удается проследить в собственной жизни и уловить мыслью все эти могущественные влияния, все эти элементарные силы, которые вырабатывают на особый лад каждую человеческую личность; еще реже случается, чтобы сохранился верный рассказ о том, как совершались первые важнейшие годы, в которые формировалась своеобразная личность того или другого примечательного человека. У Глинки случилось иначе: в его автобиографии сохранились все подробности его молодости, необходимые для его характеристики и в высшей степени важные для указания, почему личность его сложилась так, а не иначе, почему талант его принял именно такое, а не другое направление.
Как большая часть значительнейших отечественных наших талантов, Глинка родился, провел первые годы и получил первое свое образование не в столице, а в деревне, и, таким образом, натура его приняла в себя все те элементы музыкальной народности, которые, не существуя в наших городах, сохранились лишь в сердце России и образовали впоследствии главные черты артистической физиономии Глинки. Вдали от многообразных и рассеивающих впечатлений больших городов натура его успела окрепнуть в своей особенности, в своей исключительности, которая, как всякая вообще исключительность, не могла через то самое не быть некоторою односторонностью, но зато выигрывала много со стороны сосредоточенности и силы.
Может представиться уму вопрос: не лучше ли было бы, если бы Глинка именно родился и воспитывался в первые свои годы не внутри России, а напротив того, в одном из больших городов наших? Быть может, тогда вся сочиненная им в продолжение его жизни музыка потеряла бы свой характер национально-русский, но зато приобрела бы возможность быть музыкою общеевропейскою, общечеловеческою? Но, не входя в рассмотрение вопроса о взаимных отношениях и правах общечеловеческого и народного в искусстве нашего времени, я могу указать здесь на тот факт, что художник, в продолжение всей жизни своей творивший только в известном роде, явно имел дарование, способное исключительно к этому роду; постоянное направление вкуса и творческой деятельности в известную сторону служит доказательством того, что этот художник не мог бы перенести свою деятельность на служение другим целям искусства, кроме избранных им, и, следовательно, не должен был искать других путей для своего творчества, не должен был насиловать своих способностей вследствие каких бы то ни было рассуждений, вопреки голосу и инстинкту своего таланта. Таким образом, неминуемо приходим к заключению, что если Глинка посвятил всю жизнь свою созданию музыки национальной, то к ней по преимуществу лежали родственные симпатии его творческой способности, и всякие усилия производить в других родах были бы бесплодными искажениями его художнической натуры. Напрасно бы захотел Глинка подавить в себе постоянное стремление к созданию музыки исключительно национальной и стать композитором музыки чистой, подобно примерам, существующим в истории искусства других народов (Бетховен, Гайдн, Керубини и т. д.): он бы только обессилил себя, лишил бы себя всей своей самостоятельности, произвел бы создания бледные и чахоточные. В истории художеств есть немало примеров таких печальных результатов; многие таланты, даже весьма сильные, подчинялись резонерству своих друзей и знакомых или своим собственным и тем самым погубили многие лучшие годы жизни, лишили себя возможности произвести на свет многие прекрасные и истинные создания согласно прямому требованию своей натуры.
По счастью, с Глинкой этого не случилось, и он уберегся от вредных, чуждых влияний, но не вследствие твердости воли и мысли, а просто вследствие благоприятствовавших ему обстоятельств. Вообще можно заметить, что во все продолжение жизни Глинки он по большей части находился под влиянием обстоятельств, много благоприятствовавших развитию всех особенностей его натуры. Глинка не всегда это сознавал, даже часто был склонен видеть какую-то особенную немилость в распоряжениях своей судьбы; однакоже внимательное рассмотрение подробностей его жизни доказывает неоспоримо, что дело было совсем иначе.
Первым из благоприятных для его таланта обстоятельств было в жизни Глинки то, что, родившись в деревне, он остался там, вдали от всякой городской и пансионской жизни, до тринадцатого года и впоследствии из Петербурга, постоянного своего местопребывания, довольно часто и надолго приезжал туда во все продолжение своих юношеских годов. Вторым — то, что он постоянно находился в такой музыкальной среде, которая должна была самым решительным образом способствовать развитию его врожденного музыкального вкуса и стремления; третьим — то, что в этом развитии, как и во всем другом, родители не стесняли его наклонностей, не принуждали его (как часто случается) к таким занятиям, которые были бы в разладе с его натурой. На другие характеры подобное принуждение не имело бы, может быть, особенно вредного влияния; на нежный же и в высшей степени впечатлительный, почти пассивный характер Глинки такое влияние должно было бы действовать разрушительно; сюда же должно отнести то благоприятное обстоятельство, что первоначальные гувернантки, воспитательницы и учители Глинки не были настойчивы в педантских или ограниченных требованиях и не слишком преследовали его своими систематическими методами, так что оставили ему возможность, несмотря ни на что, благополучно развиваться по требованиям собственной своей натуры. Наконец, в-четвертых, благоприятствовавшим обстоятельством для Глинки во время первых тринадцати лет его жизни было то, что годы эти он провел исключительно посреди женщин. Натура его была по преимуществу соединением двух элементов: богатой фантазии, вместе восприимчивой и создающей, с одной стороны, — и элемента нежной женственности, доходившей почти до пассивности, болезненности и (по собственному его выражению) до раздражительности мимозы, — с другой стороны. Для такой натуры, склонной ко всему поэтическому, пламенному, страстному, но вместе с тем кроткому и тихому, всего благоприятнее близость натур женских: влияние их, лелеющее, успокаивающее, вместе с тем возвышает фантазию, дает ей новый полет и по тому самому действует всего плодотворнее на первые годы таких поэтических и несколько слабых натур, какова была натура Глинки. Кроме силы фантазии и силы страстности, никакая другая сила не была особенно родственна его таланту; характеры мужские, могущественные мало могли быть ему интересны, мало нужны были натуре его для ее питания. В одном месте «Записок», при описании своего юношества, Глинка говорит: «Мужской компании я тогда не любил, предпочитал же общество дам и молодых девиц, коим нравился мой музыкальный талант». Здесь слово тогда решительно неверно: конечно, обстоятельства и условия жизни, многообразные столкновения на артистической карьере, необыкновенная притягательность великого таланта и прекрасной личности необходимо должны были окружить впоследствии Глинку толпою друзей, которых и он, естественно, не мог не любить и не ценить; но все-таки и по натуре, и по привычке детства и молодости, протекших исключительно в кругу женском, Глинка во всю жизнь сохранил потребность женского общества и женской дружбы. Все четыре части его «Записок», когда они будут вполне обнародованы, послужат тому подтверждением.
Нельзя сомневаться, что совокупности столь благоприятных обстоятельств для Глинки не существовало бы, если б он провел первые тринадцать лет своей жизни не в деревне, а в Петербурге, Москве или одном из наших больших городов. Редко случается, чтобы в городах, лишенных и присутствия красот природы, и всего того наивно-художественного элемента, который успел сохраниться в безыскусственном быте народа, могло развиться живое и свежее чувство к этим красотам. Обыкновенно встречается, что художники, воплотившие в формах искусства первоначальные художественные элементы народные, вместе с материнским молоком принимали в себя животворные соки национальности прямо из сердца своей родины. Так было и с Глинкой, а, конечно, этих питательных соков он бы не принял в себя ни в одном из наших городов. Здесь бы он не услыхал ни народных песен, ни народной плясовой музыки, не увидал бы пляски народной и хороводов, ни народных праздников и разгула; ему были бы чужды все те картины, которые постоянно проносились перед нежною, восприимчивою его натурою в первые годы его детства и неизгладимо напечатлели на этой натуре свой склад и образ.