Михаил Тверской: Крыло голубиное
Шрифт:
— У, идол, отец у тебя черемис [50] , куды ж ты лепишь-то… такими ломтями! — осуществляя общее руководство, метался Светлый между печью и столом, на котором отобранные им степенные, склонные к дому дружинники катали тесто, рубили ножами упружистую визигу, слезоточивый лук и рыбу в начинку.
Признавая его первенство, а главное, опасаясь опалы, никто Василию не смел перечить, и оттого он еще больше ершился и буйствовал.
Князь, проходя мимо, тоже хотел заглянуть в поварню и удивился, когда Ефрем, прыжком опередив его возле двери, боязливо чуть приоткрыл ее и хрипло крикнул:
50
Черемисами до 1918 года называли марийцев.
— Васька, стерва, убью!
Светлый, белый от муки и душевного возбуждения, появился в дверях с поленом в руке. Завидев князя, он выронил полено и тут же завыл, причитая и припустив в голос искренней, внезапной слезы:
— Не гневайся, Михаил Ярославич! Не будет ныне хлебов на твоем пиру!
— Что так?
— Так оглоеды покоя мне не дают, лезут и лезут в поварню, чисто как татары на приступ.
— Знать, духовито творишь, — похвалил Михаил Василия.
— И-и, князь! — От похвалы тот будто еще посветлел. — Рази их духом-то напитаешь? Не за духом они в поварню идут! — Василий погрозил двору и дружинникам маленьким сухим кулаком и сокрушенно, под общий смех махнул рукой. — Им ить, князь, лишь бы жрать, что в пост, что в масленую…
До молебна, который отец Иван отслужил для всех посольских перед тем, как мед из бочек набрали в братины, Михаил один еще долго и усердно молился в своем возке перед малым иконостасцем, обращаясь к твердому, спокойному лику Михаила Архистратига со смиренной, но жаркой просьбой: на все, что бы ни выпало, дать ему мужества, терпения и силы…
Ветры с Желтой горы бессильно и люто разметывали в космы печные дымы. Затворившись от ветров и стужи за стенами на время, люди были друг к другу добры и будто бы веселы от сладкой праздничной пищи, меда и арьки. Впрочем, пировали не столько весело, сколько шумно.
Татары гомонили свое, русские талдычили про другое, однако, что любопытно, все обошлось совершенно мирно. Более того, чем вернее мед и арька делали свое дело, тем лучше русские и татары понимали друг друга, чем пьянее тем охотней и те и эти мешали слова русского и куманского языков. Одно лишь смущало, что татары брали еду с общего стола прямо руками, после вытирая их о войлочные чулки или волосы. Но это лишь поначалу. А уж под конец никто на то не смотрел. И над слободой, мешаясь с ветром, попеременно звучали то тягучая, унылая татарская песня, то бойкая, на разбив лаптей, русская плясовая.
А отец Иван, потом еще долго смеясь, поминал и диву давался, что посольские, даже те, которые прежде и не говели, не прельстились скоромным, хотя татары и пытались их потчевать душистым сайгачьим мясом, а обошлись лишь знатными Васьки Светлого пирогами с осетром и визигою да соленьями…
Михаил проснулся среди ночи от тишины. Ветра не было. Он поднялся. Оторвал от окна войлочную заглушку. Высоко в чистом черном небе висело мятое серебряное блюдо луны.
По первому свету посольский княжеский поезд готов был тронуться в путь. Бояре, дружинники, ездовые были свежи и радостны, будто вчера в бане помылись. В ясном, прозрачном воздухе, схваченном легким морозцем, звонко разносились голоса, скрип упряжи и полозьев, храп и крики стабуненных коней.
По слову Ефрема для скорого бега возки запрягли не парой, а по-особому — владимирской тройкой. В корень Тверитин велел поставить рослых, известных резвостью русских коней, а в пристяжные велел запрячь сноровистых степных татарских лошадок.
Татары дивились необычной запряжке, да и тверские чесали под шапками.
— Куды дак! — сильно волновался княжеский ездовой Пармен Сила. — Порвут постромки-то!
— Кудыда, кудыда! — нарочно дразнил его Тверитин. — А ты-то на что? Кнутом-то ее стереги…
Михаилу запряжка пришлась по нраву. Уж одно хорошо, что любо глядеть, а коли пристяжных не упускать из узды да кнутом по бокам охаживать вовремя, глядишь, и правда полетят по-иному!
— А то! — хвастал Ефрем. — Как еще полетят-то!
Татарские провожатые тоже рядились в путь. Это князю не нравилось. Дальше, по уговору с мурзой, тверичи должны были бежать одни. Хоть и не было от них покуда никакого вреда, а, напротив, одна лишь польза, но Михаила тяготило их присутствие: словно рука Тохты не отпускала его. Вчера Ак-Сабит (Михаил это видел) до времени, пока и его не свалила арька, хотел говорить с ним, но слишком шумно и людно было в избе.
— Али раздумал в Сарай возвращаться? — спросил Михаил Ак-Сабита, пешим подошедшего к крыльцу, на котором стоял князь.
— Русский улус хорошо! Я же в Ростове у царевича Петра при дворе мальчиком жил…
«Вон оно что», — понял наконец Михаил, откуда мурза так хорошо знает русскую речь.
Когда-то ордынский царевич, племянник хана Берке, так сильно пленился Христовым учением, что принял православную веру, крещен был под именем Петра, женился на русской и жил в Ростове Великом, как говорили, свершая одни лишь благодеяния. Впрочем, для татарина и то уж благодеяние, если он не убивает русских.
— Хороший русский улус, — повторил Ак-Сабит и добавил: — Только закона нет.
— Как нет? — Михаил удивился.
— А так — нет в вашей вере закона, одно добро. А значит, это уже и не закон, князь. Жил я у вас, знаю, все можно!
— Что — все?
— Люди твои сайгу упустили, ты их наказал? — Ак-Сабит плетью загнул на руке малый палец. — Люди твои коней потеряли, почему ты никого не убил? Разве они без вины? — Плетью он прижал другой палец к ладони. — Ефрем твой баскакова сына убил, зачем ты его из-под суда вывел? — Ак-Сабит загнул на руке третий палец. — Правосудный хан и это тебе запомнил, — взглянув по сторонам, проговорил он вскользь и продолжил: — Твоя вера не дает кушать мясо, но если кто нарушит запрет, почему ты его не убьешь? — спросил он, загнул еще один палец, сжал руку в кулак и пристально посмотрел Михаилу в глаза.
Михаил молчал.
Мурза усмехнулся:
— Молчишь, князь? То-то… Ваш закон добрый, наш Джасак злой. Потому вы всегда будете нам служить.
— Врешь! — Михаил побелел лицом, но говорил спокойно. — Врешь, мурза. Мы вам не слуги, а данники. Не дело мне с тобой, безбожным татарином, о вере святой речь вести.
— Я не татарин, я монгол, — надменно сказал Ак-Сабит.
— Один черт, мурза, — усмехнулся Михаил.
— Не ругайся со мной, Михаил, — сказал вдруг Ак-Сабит. — Ак-Сабит не хочет быть врагом князю.
Михаил сбежал с крыльца, став вровень с татарином. Не меньше чем на голову с хорошей шапкой он был выше мурзы.
— Ладно, Ак-Сабит… ехать нам пора. — Он помолчал, не зная, как ему проститься с татарином. — А коли не хочешь врагом быть, скажи, по какой примете узнал, что дуть нынче кончит?
— Нет приметы, князь, для степного бурана: шайтан сам приходит и сам уходит.
— Откуда ж верно прознал?
— Бохша Сульджидей сказал: шайтан два дня будет дуть, на третий устанет.