Милая, обожаемая моя Анна Васильевна
Шрифт:
– Послушай, Ксения, ну за что ты сюда попала?
– Я-то? Я за самозванство.
– Да какая же ты самозванка?
– Ох, искушение! Ведь не я, меня такой сделали. Меня за великую княжну Татьяну Николаевну выдавали.
– Что?!!
Смотрю с удивлением. А ведь правда: в суховатом профиле, широко расставленных глазах, в манере держать голову есть что-то отдаленно напоминающее фотографии второй дочери Николая II.
– Да расскажи ты толком, Ксения, как же это вышло?
– Так и вышло. Я ведь с детства в монастыре росла, сирота я. Родители мои померли, когда я вовсе маленькая была. Они крестьяне были, деревня наша совсем близко от монастыря. Матушка меня и взяла, и растила. Я и век думала в монастыре остаться. Пострижение-то я не принимала еще. Ну, а вышло-то не так. Монастырь наш прикрыли, и пошли мы кто куда. Конечно, у кого родные, те к родным. А у меня никого нет, одна как перст. Куда деваться? Ходила я, ходила, стучала в дома, просилась на квартиру - не пускают. А платить мне нечем. Совсем я измучилась. Уж к вечеру постучалась я в один дом - отворяет мне хозяйка, пожилая, почтенная такая. "Что надо?" - "Так, мол, и так, пустите ради Христа хоть переночевать, а там я уж как-нибудь буду работу искать", - говорю, а сама плачу. Смотрит она на меня так внимательно: "Входи ради Христа". И очень ко мне вдруг стала ласкова голубушка моя: "Да куда же ты пойдешь на ночь глядя, молоденькая такая? Оставайся хоть насовсем. У меня вот такая же, как ты, дочка была, тебе ровесница, - недавно померла. Вот ты у меня вместо дочки и живи. Дом большой, я одна, уж так-то мне тоскливо". Обрадовалась я: добрая-то какая женщина! И стала я у нее жить. Как-то она и говорит мне: "Смотрю я на тебя - ну точно ты моя дочка. Ее Таней звали, давай я тебя тоже буду Таней звать". Таня так Таня, если ей этого хочется. Я все стараюсь ей по хозяйству помогать - пол помыть, постирать что, на кухне. А она: "Нет, ты, Танечка, не трудись, не надо, я и сама управлюсь". Так мне это совестно было: непривычна я, чтобы за меня делали, в монастыре-то я к работе привыкла, у нас строго - послушание, да и скучно будет. Да ведь хозяйка-то она - ее воля. Только замечаю я, что много что-то народу к ней ходит, все больше женщины. И все что-то приносят: кто молока, кто яиц, кто еще чего, и она с ними в сенях шушукается. А с едой плохо было. Потом введет всех в горницу и зовет меня: "Таня, Танюша, поди-ка сюда". Я приду, поклонюсь гостям, а она: "Вот Бог послал мне дочку Танечку". А гости: "Ах, ах!" И так-то со мной ласковы, и все норовят подарить что-нибудь. Мне невдомек, чего это они, только думаю: до чего же люди добрые! Так время и идет, и ничего-то я не понимаю. Да и то сказать: ведь я к ней прямо из монастыря попала, в миру - как в лесу. Искушение, прости Господи! А потом раз! Забрали и ее и меня, посадили нас порознь, и пошли допросы: что да как, да почему вы Ксения; а зовут вас Татьяна, да кто она вам (это про хозяйку-то). Я все рассказываю, как было, а они смеются: "Ай да великая княжна!" Тут-то я и ахнула. Ведь, скажите на милость, что она, прости Господи, придумала! Будто великой княжне Татьяне Николаевне - это мне удалось бежать и в монастыре скрыться. И будто она меня спасла и приютила до времени. То-то ей все бабы молоко и яйца носили, для великой-то княжны, значит. Вот тебе и дочка Танечка! Заплакала я, а они-то надо мной смеются. Господи, какие хитрые люди-то бывают, подумайте. Вот и сижу теперь. Ох, искушение!
Не скрою, засмеялись и мы, и она вслед за нами, сквозь слезы - без вины виноватая самозванка.
КАРМЕН
Почему Кармен? А вот послушайте. Я расскажу вам эту историю так, как услышала ее от самой героини происшествия, в арестантском этапном вагоне. История трагической любви солдата к заключенной. Она совсем не похожа на прекрасную гитану Мериме: крупная, светловолосая женщина лет 22-х, сероглазая. Красива - да. Гордое, своевольное лицо. Проститутка с 15 лет, воровка, конечно, - смежная профессия. Но, вероятно, что-нибудь и покрупнее. Срок у нее был 10 лет, бандитский. Попала она в лагерь лет 18-ти, уже отсидела три. Молода, красива и умна, все условия для нехитрого лагерного благополучия: легкой работы, всяких мелких привилегий. Жилось ей неплохо. Так или иначе, оказалось, что она ждет ребенка. И тут-то в эту беременную красотку влюбился без памяти конвоир. Не преследовал ее - нет, ходил за ней как тень. Пожалел ли он эту красоту, молодость, попавшую в неволю, просто ли потерял свою злополучную голову - кто его знает. А она пользовалась этим для всяких поблажек. И сама удивлялась, что он в ней нашел, в беременной-то на седьмом месяце. Время шло; в лагере родильного отделения не было, и в таких случаях незадолго до родов женщин отправляли в Бутырскую тюремную больницу. Лагерь был подмосковный. Отправили и ее с одним конвоиром, с тем самым. Сели они в вагон, разговаривают. Она ему и говорит: "Знаешь что, успеется в больницу. Ты завези меня к тетке повидаться, она здесь недалеко (в Пушкине, что ли), домик у нее свой, хозяйство. Посидим, закусим, выпьем, а там ты меня и отвезешь в больницу. Ну что тебе стоит?" Он ни в какую: нельзя, служба. Она и так и этак его уговаривает - нет.
"Тогда я отвернулась [Далее повествование идет от первого лица.
– Прим. публ.], подняла воротник, дескать, не хочешь, не надо. Посмотрел он на меня: "Ох, наживу я с тобой беды. Едем". Приехали уже в сумерки. Тетка встречает. Сейчас закуску на стол, самовар, пол-литра, все как полагается. Сидим. А я вышла на крыльцо, темно, только меня и видели.
Он подождал, вышел за мной - никого. Заметался парень: что делать? Посмотрел на тетку, покачал головой. Потом подтянул ремень, поправил фуражку и пошел объявлять по начальству: так и так, не углядел, сбежала. А на самом лица нет. Что уж за разговор был, не знаю, но под конец говорит ему начальник: убежала - ищи, не найдешь - отсиживай ее срок. А срок - 10 лет. Как искать, где искать? И страшно-то ему, и стыдно, и срок большой, и очень уж обидно: он-то к ней всей душой, а она... Думал, думал, да и лег на рельсы под поезд - все".
А она прямо к себе в Подольск, к родным. Там и родила, и на работу поступила, как ни в чем не бывало. И все бы сошло с рук, только узнал ее случайно у проходной товарищ того, погибшего. Очень за него были злы товарищи. Верно, хороший был парень. Тут ее и взяли, сразу на этап и в дальние лагеря - кончать срок. А вы спрашиваете - почему Кармен.
О ВОЛОДЕ ДМИТРИЕВЕ
Писать о Дмитриеве, о Володе Дмитриеве... Что писать, как писать, не знаю. Я знала его с весны 17-го г. Он учился в студии Петрова-Водкина вместе с моей сестрой Варей, бывал в доме моих родителей - такой большеглазый вихрастый мальчик. А мне было 24 года, я была замужем, у меня был сын 3-х лет, да и вообще не до него мне было тогда. Познакомились мы позже, когда он приезжал в Москву, куда я вернулась в 22-м г. и приходил ко мне с поручениями от сестер из Петрограда - такой же длинный, вихрастый, замотанный в зеленый шарф. А подружились, когда он жил в Москве и работал над "Пиковой дамой" в Большом театре. Моя сестра Е.В. вместе с ним работала по костюмам этого же спектакля. Приехали они из Петрограда вместе, и на вокзале Володя спросил: "Вы куда?" - "Я к Книпер, а Вы куда?" - "Я тоже к Книпер".
– "Приходите обедать". Володя сказал: "Как это вы так меня приглашаете обедать к Книпер? Я не могу и к себе звать без предупреждения." - "Это правда, от вас всегда голодная уходишь. А вы все-таки приходите". Володя пришел ко мне, плюхнулся на диван и сказал: "Лена, я на вас обиделся. Как вы могли сказать, что от меня голодная уходите?" Тогда я говорю: "А вы не обижайтесь, Володя. У нас разные обстоятельства: у вас готовят на двоих рябчиков, а у нас кастрюля месива и на всех хватает." На этом разговор и кончился. После обеда стали читать "Пиковую даму" Пушкина и так и пошла эта зима под знаком "Пиковой дамы", когда мы все зажили в самом тесном общении с героями оперы как с вполне реальными существами. Володя тогда был женат на Вете Долухановой. Я уже не могу припомнить точно года, давно это было. Когда они поженились, Вета решила, что они поедут в Тбилиси к его родным и она всех поразит своими туалетами. Но вот на станции Армавир все чемоданы у них украли и ничего из этого не вышло. Самое забавное было то, как Володя, вернувшись оттуда, рассказывал об этом с самым искренним смехом - все украдено и денег нет. Ну, пойдем обедать к Книпер. А Вета: "Как же можно так, без предупреждения?" - "Ничего, там накормят". С Ветой я познакомилась в Ленинграде. Красивая была женщина - прямо с персидской миниатюры, но в квартире Володи она казалась каким-то чужеродным элементом. Не очень она мне нравилась, по правде. Утверждала, что на ее долю выпадает получать заработанные Володей деньги - это очень тяжелая работа. Называла Володю "маленьким благотворителем", когда он отдавал свои старые брюки кому-нибудь из своих оборванных друзей - на что это похоже! Странный брак был. Году в 30-31-м Володя уговорил меня поехать с ним на пароходе по Москве - Оке Волге и Каме до Елабуги, где в это время должны были быть мой сын, Вайнонен с женой, брат Володи, Лева, и Нина Анисимова, с которой у Володи был роман. Он просил, чтобы я взяла билеты на пароход, а он приедет из Ленинграда в Москву и мы поедем вместе. Никаких билетов я, конечно, достать не могла и отправила ему телеграмму - никуда не еду невозможностью достать билеты. Он приехал и очень просто достал билеты через Большой театр. И поехали. В Коломне мы пошли смотреть город, Володя купил какой-то невозможный ликер из закрытого магазина - разве что по знакомству?! Сел в своей каюте у окна и стал угощать всех мимо проходящих пассажиров. В Белоомуте пароход сломался (на нем у нас были отдельные каюты), и нам пришлось поселиться вместе. "Ну ничего, зато мы с вами будем разговаривать по вечерам". Увы, это не состоялось: я до того устала за зиму, что засыпала, едва коснувшись головой подушки. Кроме того, кормить нас перестали. Хорошо еще, что взяли с собой грудинку и яйца, и до Нижнего питались яичницей. Особого знакомства с пассажирами не заводили, пока в Нижнем не встретились в ресторане, голодное население парохода уселось за один стол и развеселилось. А официанты все были похожи на Горького, с такими же моржовыми усами, стерляжья солянка была прекрасна, и дальше мы уже ехали как добрые знакомые. На пристанях уже кое-что продавали, в Васильсурске мы накупили еще теплых копченых стерлядей, все шло прекрасно. Но пассажиры были заинтригованы - что за странная пара едет, - и в Елабуге все высыпали смотреть, кто и как будет нас встречать. А нас все встречали с утра, было жарко, и все попеременно купались и пили пиво... С Ниной Анисимовой мы сразу подружились. Поселились где-то возле леса, спали на сеновале. Причем Володя все время опасался каких-то фантастических грабителей, но не боялся курить на сеновале, чего я, наоборот, очень боялась. Володя и Вайнонен должны были осенью ставить какой-то партизанский балет, и Нина Анисимова часа три танцевала вокруг костра. Через неделю выяснилось, что денег осталось только на пароход и надо срочно уезжать. Уезжали мы вчетвером: Володя, Нина Анисимова, молодой художник Селезнев по прозвищу Вятка и я. Чтобы не умереть с голоду, поделили продукты, напекли булок и стали ждать на пристани пароход. А пароходы шли набитые. Тогда выпустили вперед Нину. Она побежала к капитану и сказала: "Капитан, миленький, возьмите нас на пароход" - тот не устоял, и мы поехали. Обеды мы брали три на четверых, и то продав матросу какую-то мою блузу. В Коломне Володя с Селезневым сошли, чтобы скорее доехать до Москвы и там встретить Нину и меня. Не успели сойти, как сразу у нас оказались сочувствующие: что же вы не сказали, что вы в затруднении, стали нас кормить шоколадом и т.п. и т.д. И вот когда мы уселись на Плющихе за круглый стол, на котором чего только не было, Володя засмеялся и сказал: "Нет, поесть можно только в Москве". На том наше путешествие и кончилось. Только потом он говорил, что был в негодовании от того, что я нисколько его романом с Ниной не огорчалась. Володя, приезжая в Москву, всегда звонил с вокзала. "Придете обедать?" - "Не знаю, успею ли, надо в Большой, надо во МХАТ".
– "Ну, как хотите, а у меня вареное мясо с хреном".
– "Всю жизнь мечтал - приду". Это любимая его фраза - "Всю жизнь мечтал". О чем только он не мечтал. Все для него обращалось в праздник, до чего был очаровательный человек. Он всегда звал меня смотреть свои спектакли - если сам был ими доволен. А если не очень, то не приглашал. Помню, как у него никак не шла "Кармен" в Большом. Ясно, что при этом условии вообще не надо было за нее браться. А Вета настаивала, и он мучался как в аду. Где бы я ни была, в любых обстоятельствах, если случалось что-либо интересное, всегда думалось: вот надо рассказать Володе. Помню, пришлось мне пасти овец в казахстанских сопках. Сопки сходились в Долину пяти лучей, по склонам розовые глыбы камней - да ведь это сцена с контрабандистами из "Кармен"! Вот бы Володя увидел. И так всегда. И всегда прерывались наши встречи с ним, всегда меня то засылали, то самой приходилось уезжать, бывать в Москве урывками. Как-то раз жила я в Вышнем Волочке и написала ему - почему он никогда не заедет ко мне, а ведь все время ездит из Ленинграда в Москву и из Москвы в Ленинград - мог бы и заехать по дороге. А он написал, что заехать не может. "Вы знаете сами, что я вас люблю и в моем ужасном одиночестве вы, может быть, самый близкий мне человек". Меня поразило то, что Володя, самый общительный человек, вечно на народе, вечно кем-нибудь увлеченный, говорит об одиночестве, и так горько. А мне он был как дорогой брат, который все понимал, который всегда рад был прийти на помощь, если надо. Накануне его смерти я была у него. Только я вошла, мне сказали: а у Володи сердечный приступ. Никогда он на сердце не жаловался, бывали у него сильные боли, которые он принимал за язву двенадцатиперстной кишки, глотал магнезию, все проходило как будто. Я сразу поняла, что это конец. Он лежал на диване и рассказывал, сколько лестниц он делает за день, работая в трех театрах сразу, говорил, что на другой день ему непременно надо в Большой театр, последить за освещением, - он ставил "Руслана и Людмилу", страшно волновался: "Если будет плохо, меня же будут ругать".
– "Ну что же, завтра будет видно, будет хорошо, так и пойдете". Понемногу он успокоился. Мы мирно разговаривали, поцеловались с ним на прощанье. А утром телефон: умер Володя. Ему стало нехорошо, он что-то принял, сказал: "А вот теперь что-то новое". И все. Елена Васильевна и я приехали к нему на квартиру. Володя лежал, подвязанный платком, - так его и написал Тышлер. Встретила нас Марина с совершенно черным лицом. Рядом с Володей сидел мальчик, его племянник Коля Дмитриев, и не отрываясь смотрел на него. Служили панихиду, в головах стояли красные свечки - в рюмках. Глупая мысль - рассказать о Володе. А он тут лежит на столе. Да как же это может быть - не верится.
x x x
Не листьев ласковый ковер,
Золотокованные клены...
Далеко вольный мерит взор
Простор полей бледно-зеленый.
В осенних днях такая грусть.
Прекрасна осень-королева!
Что ни пошлет судьба мне - пусть!
Приму без ропота и гнева.
1915
Я крепко сплю теперь; не жду за воротами,
Когда в урочный час
За поворотом в лес вдруг грянет бубенцами
Почтовый тарантас.
На самом дне души, похоронив тревогу,
Живу, и дни идут,
И с каждым днем трудней размытая дорога,
И все чернее пруд.
У этих серых дней душа моя во власти,
У осени в плену.
И кажется порой, что даже грез о счастье
Я больше не верну.
Осень 1918
Над головой сосновый бор
Шумит, внимательный и строгий,
И игол шелковый ковер
Босые чуть щекочет ноги.
Здесь хорошо бродить, искать
Грибы в медлительной забаве
И понемногу забывать
О страсти, радости и славе.
И, сердцем погружаясь в тьму,
Не бредить счастьем и свободой,
И встретить старости зиму
С холодной ясностью природы.
[1926-1927]
Малоярославец
Когда впервые в этот грустный город
Дождливым днем направила я путь,
Тоска рукой холодной сжала ворот,
Плащoм намокшим охватила грудь.
С горы в овраг полого убегали
От спелых яблонь тяжкие сады,
Под ивами, поникшими в печали,
Листом пестрели черные пруды.
На белый камень сеял дождь осенний,
И горизонт, тоскливый, как упрек,
Вставал вдали темно-лиловой тенью,
Грозил бедой, как неизбежный рок.
И что-то вдруг мне явственно сказало
Прошел сквозь сердце тонкий острый нож
"Пришла сюда печальной и усталой
Живою ты отсюда не уйдешь".
1938
Позабыть пора пустые бредни
Жизни замыкается кольцо...
Днем и ночью гибели последней
Я гляжу в холодное лицо.
Все, что так мучительно любимо,
Что душою выпито до дна,
Уплывает с папиросным дымом
Сквозь решетку черную окна.
И осталось к одному тянуться:
Чтоб, не дрогнув, не потупив глаз,
Стало сил спокойно улыбнуться
В час последний, неизбежный час.
1938
Дни ползут, но летят недели:
Вот уж часто слушаем мы
Легкий шелест и плеск капели
На исходе сиротской зимы...
Иногда на откосе оконном
Первый знак идущей весны
Розовеет луч, отраженный
От высокой кирпичной стены...
Но следи за собою строго,
Слух замкни, затворись во тьму,
Чтоб напрасной весны тревога
Не нашла дороги в тюрьму.
1939
Все холоднее дни короткие,
Шаги дорогою звенят.
Торчит из снега жесткой щеткою
Незанесенная стерня...
И степь кругом, и сопки синие,
И снеговые облака...
Барaк, затерянный в пустыне,
Блатные песни и тоска.
А ночь темна, как глубь бездонная,
И в сердце острие копья...
Лежат на нарах люди сонные
Под грудой грязного тряпья.
И что им снится, что им бредится
В тяжелом, беспокойном сне?
Повисла низкая Медведица
В морозом тронутом окне.
А тишина необычайная,
И лампа теплится едва...
Чтоб выразить отчаянье
Какие мне найти слова?
1939
Облака раскинули крылья
По тихому небу ночному.
По дороге, покрытой пылью,
Мы медленно едем к дому.
Мы охвачены сонной ленью
(Далеко еще до ночлега).
Жеребенок бархатной тенью