ЖАНРЫ

Мильфьори, или Популярные сказки, адаптированные для современного взрослого чтения
Шрифт:

На следующий день состоялась прогулка по дремучему осеннему лесопарку вокруг санатория, где их разместили; все это как-то потом забавно смешалось в Зинкиной голове – запах сентября и какой-то влажной древесной усталости, эти чащи, как лес вокруг замка спящей красавицы, где сквозь редеющую листву обнажалось, словно лысое, бледно-перламутровое прохладное небо. По возвращении, принюхиваясь к спертому гостиничному воздуху, Зинка начинала вдруг осязать то, что так нравилось ей всегда в гостиницах: законсервированную тишину крошечных и замкнутых, как аквариумы в деревянных рамах, комнаток, с кроватями с фанерными изголовьями, застеленными одинаковыми хлопчатобумажными покрывалами и одинаковым сладковато подопревшим запахом в санузлах со ржавыми потеками.

Евгений ознаменовал собой осень – пасмурную, меланхоличную, с рыжими светящимися кляксами на пустой проезжей части под светофорами, с собравшимися у сточных решеток лопнувшими каштанами, эту так остро требующую тепла и мужчины, в ранних сумерках, киевскую осень. Зная, что она выполняет задание, находится, даже обнаженная, на бедрах зависнув над веснушчатой россыпью, как бы при исполнении, на службе, Зинка совсем не запомнила его как человека. Эти отношения воспринимались и не отношениями вовсе, но в душу лезла почему-то вся эта окружающая их обстановка: Зинка казалась себе иногда кем-то третьим, сидящим на стуле в углу гостиничного номера.

Муж ничего не знал об этих спецоперациях (Евгений был далеко не единственным интересным для государства объектом) до тех пор, пока Зинка не познакомилась с Константином.

«Ты когда-нибудь была влюблена?» – спросил ее накануне Мурашин. Они сидели на корточках возле мусоропровода и курили, стряхивая пепел в жестяную баночку из-под кофе, привезенного когда-то Зинкой. «Ну, не в Вячеслава (Владислава… гулко поправила его Зинка, не поднимая головы) этого… а по-настоящему, знаешь, чтобы ребенка хотелось?» Мурашин вывел теорию к тому времени – что то, что держит людей вместе, не имеет никакого отношения к их поступкам, внешности и к окружающей их действительности, но порознь уже нельзя, вопреки всему: совершеннейшая химия. Едва похоронив бабушку и сев за диссертацию, Мурашин узнал, что станет отцом во второй раз, и почему-то обрадовался, даже согласился покурить с Зинкой, и был как никогда словоохотлив.

«Идиот… – сказала она беззлобно. – И нет никакой такой любви, все это инстинкты, засоряющие жизнь»

И на следующий день встретила Константина.

Константин работал военным журналистом, носил американский паспорт и только что вернулся из Сербии. Дальнейшим пунктом своего следования указывал Нагорный Карабах и Чечню, но зачем-то, и это крайне волновало Зинкиных знакомых при погонах и табельном оружии, собирался провести месяц в Киеве.

Ему сняли квартиру в старинном доме, окнами на Софийскую площадь. Высокие потолки терялись в зеленоватом полумраке с пылью, паутиной и потеками. В уборной журчало, и дверь не закрывалась. На самодельной фанерной полочке на уровне сливного бачка высились две стопки журналов «Огонек» и «Родина», пахло старым кафелем и въевшимся в сырые стены табачным дымом. Старенькая газовая плита из трех конфорок была облеплена почерневшей жирной грязью, стены во всей квартире были просто выкрашены синей краской, над разложенными диваном висел коврик. На полу в единственной комнате постелили новый линолеум, в ванной поставили новые смесители и бледно-зеленый умывальник «тюльпан» с граненой фаянсовой ножкой. Сам жилец в первый же день купил новый диван – безумно дорогой и с ядовитым запахом. Зинка выступала в качестве опоздавшей претендентки на съем этой же квартиры. Она позвонила в дверь двумя нетерпеливыми трелями. Константин и не думал открывать, но спустя минуту подошел к окну – Зинка, в простой джинсовой юбке, в туфлях-«лодочках» и короткой курточке, с трогательной балетной «дулькой» на затылке, стояла перед домом, в растерянности озираясь. Вынула из кожаного рюкзачка блокнот, пошла к телефону-автомату, потом вернулась и, не останавливаясь, снова вошла в парадное. Через пару минут Константин услышал ее шаги на лестнице и тихо открыл дверь.

Он был похож на семитского воина – с густой щетиной, почти что бородой, оливковыми глазами, с ассирийским профилем и бровями, почти встречающимися на переносице, и при том – какой-то мальчишеский весь, совершенно без этой грузной мужиковатости, присущей воинам, пацан, хотя и грудь вся в черных волосах и сам, по телу – жесткий, не за что ущипнуть, как дерево, а взгляд детский, и пухлые губы, ресницы длинные, пушистые, а под глазами – морщинки, волосы на голове густые, черные, ни одного седого.

На третьем свидании, выдернув ногой из розетки зеленый дисковый телефон, в котором, Зинке казалось, могли быть спрятаны подслушивающие устройства, она рассказала об истинной сути своего задания, и на следующий день, разными поездами, они с Константином выехали в Ужгород, планируя нелегально перейти границу и раствориться там для всех навсегда.

Константин оставил ее в ужгородском отеле спустя неделю, с пачкой долларов и алой гвоздикой, легшей на подушку, еще хранящую вмятину от его головы, как на надгробие. Говорят, он пропал без вести где-то в Афганистане спустя пару лет.

* * *

Что касается Мурашина, то у него все было достаточно скучно. Но, наверное, у такого человека, как Мурашин, и не получилось бы жить иначе. Весь его удел – размеренные, разлинованные будни, где происходящее является исключительно следствием произошедшего. Когда персиковым холодным рассветом они проснулись с бывшей одноклассницей в одной кровати и обоим было страшно даже смотреть друг на друга – сама собой нарисовалась дальнейшая перспектива жизни, и она не пугала, она просто была единственно верное решение в данной ситуации. «Завтра понесем заявление», – сказал Мурашин, садясь на кровать так, чтобы его было как можно меньше видно, вытряхивая трусы из штанины выпускного костюма. Одноклассница при этих словах открыла глаза и передумала плакать. В развалившейся прическе чудом держался пластмассовый цветок. Дождавшись, когда Мурашин выйдет из комнаты, выскочила из-под одеяла, сорвала простыню с двумя темными пятнами, скрутила, лихорадочно оглядываясь, куда бы спрятать, застелила постель, стала одеваться. Простыню засунула в пакет с девушкой на мотоцикле и надписью «Montana», с этим же пакетом вышли на улицу.

– А что там? – спросил Мурашин.

– Кофта.

Через месяц они поженились, и только тогда провели вместе вторую ночь – не сомкнув глаз и, что удивительно, фактически не размыкая рук, сплетясь пальцами, словно удерживая равновесие друг друга в этих новых обстоятельствах. С легкой изжогой после мясного рагу из дешевого ресторана, бесцельно и до последнего перемещались по чужой, в пыли и запахах, квартире, где им с этого дня предстояло вместе жить. Бабушка ворочалась и постанывала в углу, в кромешной тьме. Ее место, навсегда распахнутый диван в чуть сереющих простынях, мерещилось серо-зеленоватым пятном. Их тахта стояла в противоположном углу от бабки, под самым окном, под завесой из тюля, накрахмаленного и сложенного в два слоя, который показался обоим неожиданно праздничным, как замерзший водопад, и, разомкнув его, в его торжественном обрамлении, они видели всю ночь, как вращается небосвод со звездами, словно гигантский барабан в шарманке с россыпью латунных штырьков.

До этой ночи Мурашин каждый день приходил к своей будущей жене домой, с кулечком печенья или просто так, пил чай и ел, если повезет, котлеты с жаренной картошкой, приготовленные тещей.

Они не ссорились, вообще никогда. Иногда Мурашин приносил банку бычков в томате, и они с женой шли на кухню, отрезали по ломтю черного хлеба и, сев рядом, на упирающиеся друг в друга табуретки, касаясь друг друга коленями и ступнями со спадающими тапочками, уплетали эти бычки и от усталости ничего не говорили, но ощущение обширного, стабильного счастья наполняло обоих и потом долго жило в них. Сессии у них происходили в одно и то же время, и тогда, раз в полгода, на стол перед банкой ложились толстые тетради – исписанные мелким, острым почерком, с чертежами и формулами – его, и с округлой кружевной вязью, про метонин и триптофан – ее.

Зинкино счастье в это время было таким же спокойным, неуловимым и солнечным, хотя ей тогда казалось – единственно и истинно счастливым. Были беспечные ранние утра после бессонной, полной удовольствий ночи, когда она шла по парижской улочке, в тряпичных туфельках на босу ногу и в серой растянутой у ворота мужской майке, прижимая к груди бумажный пакет с торчащим наверх и в сторону горячим багетом, и запах свежего хлеба растекался по мостовой, солнечными бликами ложился на стены домов, деревянные ставни, ящики с цветами, каменные наличники, забирался в прорези для писем. Зинка была счастлива ранней весной на Кипре, когда море еще холодное, но все вокруг цветет, и воздух такой сочный, насыщенный, что его как будто можно есть ложкой – обветренная, растрепанная, она скакала на одной ноге по мокрой гальке, в рыже-красном вечернем солнце, и синий мужской свитер, завязанный у нее на шее, подпрыгивал, как огромный забавный воротник.

Мурашин с женой и сыном ездили осенью за грибами – долго ждали автобус, потом набивались в него, потом ехали, а оказавшись наконец в лесу, тоже чувствовали такой воздух, что его можно как будто ложкой есть. Не ездили только в тот год, когда Мурашин писал кандидатскую – жена была на сносях все равно. Грибы мариновали, сушили и отдавали родственникам. По праздникам готовили всегда три обязательных салата – оливье, винегрет и сырный, с яйцом и чесноком. И потом звали в гости Щелбаковых. Или брали салаты, в кастрюльках, и сами ехали к Щелбаковым. На Новый год извлекали бабкины хрустальные бокалы – каждый хранился завернутый в газету, в коробке из-под обуви, на антресолях, вместе с елочными игрушками. Жена Мурашина обязательно читала те старые газеты, это было частью традиции.

Поделиться с друзьями: