Мир хижинам, война дворцам
Шрифт:
—Господин профессор, — попытался с достоинством отпарировать Винниченко, — вам прекрасно известно, почему это случилось: украинские издательства платят крайне мизерный гонорар, а я, как вы знаете не домовладелец…
Грушевский даже подпрыгнул:
— Прошу вас сказать, на что вы намекаете? Что вы имеете в виду?..
— Вы призываете всех прийти на помощь нации, а сами уже десять лет не платите взносов в «Общество национальной взаимопомощи», несмотря на то, что в течение этих лет выстроили себе кроме домов на Паньковской еще и пятиэтажный домище на Бибиковском бульваре и теперь втридорога дерете с ваших квартирантов!..
София Галчко самоотверженно поспешила на помощь. Хрупкими плечиками она раздвинула забияк и мило улыбнулась — сперва шефу — Грушевскому, затем подшефу — Винниченко:
— Пан презес! Пан субпрезес! Заседание продолжается! И хотя была она лишь подчиненной и, значит, держаться ей следовало в почтительном отдалении, все же она позволили себе вежливо подтолкнуть обоих к двери. Винниченко так и не успел перехватить бутерброд.
А перед дверью вспыхнула новая стычка. Очутившись у порога, Винниченко учтиво, с легким надменно–джентльменским поклоном уступил дорогу, приглашая Грушевского, старшего по возрасту и высшего рангом, да и в связи с только что происшедшею перепалкой, пройти первым.
Грушевский, однако, сразу сообразил, что такую учтивость в разгар острого разговора можно воспринять лишь как оскорбление. Поэтому он быстро отступил и, картинно изогнувшись, пригласил Винниченко вперед. Тогда и Винниченко почувствовал, что подобным паясничанием ему нанесено тягчайшее оскорбление. Он пристукнул каблуками, словно гусарский корнет.
— После вас!
— Прошу! — И Грушевский тоже шаркнул ногой.
— Нет, я вас прошу…
— Нет, прошу вас…
Они бы еще долго пререкались, если бы выход из положения не нашел Петлюра.
Он подхватил обоих за талии, шепнул направо: «Дорогой пан председатель, любимый наш вождь!», налево: «Дорогой товарищ, любимый наш лидер! — и повел обоих через порог: дверь была достаточно широка, чтобы пропустить всех троих.
Сердито бормоча себе под нос едкие слова по адресу противника, Грушевский и Винниченко наконец переступили порог.
— Полишинель, — фыркнул Винниченко.
— Курносый Мефистофель, фыркнул Грушевский. Он был против публикации «очередной порнографии» — романа «Записки курносого Мефистофеля», о чем и написал особое мнение в редакции «Литературно–научного вестника».
Они вышли на сцену втроем, дружески обнявшись, словно бы символизируя нерасторжимый триумвират, и зал встретил своих вождей шумными аплодисментами и выкриками «виват».
Усаживаясь, они продолжали бормотать — каждый себе под нос.
Теребя бороду, Грушевский бубнил, что когда–нибудь он еще покажет, где раки зимуют, этому брандахлысту–сексуалисту.
Винниченко мурлыкал романс Глинки на слова Кукольника:
Уймитесь, волнения страсти…
Такова была его привычка: раздосадовавшись, он начинал напевать.
Но сразу же он прервал себя: почему–то всегда в таких случаях на память приходили русские романсы, явно противореча его национальным чувствам. Чертыхнувшись, он забормотал:
Коли разлучаются двое…
Он был вконец расстроен: еще и этот Петлюра лезет на глаза! Винниченко недолюбливал Петлюру за то, что тот разыгрывал из себя какого–то загадочного кобыштанского Гамлета. Появление Петлюры на съезде вообще казалось ему подозрительным: по записям мандатной комиссии Петлюра назвался членом партии украинских социал–демократов, а между тем после девятьсот пятого года, когда им довелось некоторое время работать вместе, Петлюра — об этом Винниченко знал доподлинно — порвал с партией всякие связи, полностью легализировался и издавал в Москве пророссийский журнальчик «Украинская жизнь», призывая украинцев воевать за «единую и неделимую» Россию. И как это он пролез сюда — от целого фронта — проныра, проходимец, прохвост? Вот с какими людьми — людишками, ничтожествами — приходится строить Украину!.. И вообще у Винниченко было муторно на душе.
И, как всегда в такие минуты, на него нахлынули грустные реминисценции и стало жаль самого себя.
Такова уж его судьба! С малых лет — горе и нужда: нищенское детство, безрадостная юность, бедность и скитания, бесконечный изнурительный труд! Малолетний пастушок в своем селе, бродяга–батрак по сезонным работам — в поле у машины или в магазине на побегушках. А затем снова побегушки — мелким репортеришкой в захудалых газетках: журнализм последнего пошиба! Наконец литература! Дни и ночи над бумагой с пером в руке: десятки листов ежегодно — продуктивность большая, чем у кого бы то ни было! Пожалуй, один лишь Достоевский успевал писать быстрее и больше… И за эту сверхъестественную, невропатологическую работу — только обиды и гроши, обидные гроши, милостыня по прихоти меценатов национальной жизни! Ни славы, ни хлеба, только слезы, — как не перебежать в русскую литературу, если тебя там признают? А этот скаредный буржуа, этот домовладелец национального дела, эксплуататор украинского возрождения, еще смеет колоть тебе глаза!
Винниченко с ненавистью взглянул через плечо на Грушевского и сразу отпрянул, потому что борода Грушевского — уже не фигурально, а совершенно натурально — кольнула ему глаза: именно в эту секунду Грушевский близко к нему склонился. Только что, зайдя в президиум, София Галечко о чем–то доложила на ухо Грушевскому, и теперь тот зашлепал толстыми губами, припав к самому уху Винниченко.
— Владимир Кириллович, — шептал Грушевский. — Голубчик!
Он шептал по–дружески, нежно и ласково, будто никакой ссоры между ними и не бывало. Этого потребовало дело чрезвычайной важности — дело, которое и впрямь должна было примирить вождей национальной жизни, если они в самом деле считали себя таковыми.
Оказалось, что в Киев неожиданно прибыл французский министр Альбер Тома, который вот уже второй месяц объезжал русские фронты, уговаривая солдат русской армии воевать до победного конца. Прибыв с Юго–Западного фронта, Тома прямо с поезда проследовал в зал Купеческого собрания, где киевский Выкорого устроил торжественный митинг в честь высокого представителя союзного государства, к тому же — лидера французской социалистической партии и члена Второго социалистического интернационала.
Не было никаких сомнений в том, что и Центральной раде надлежит приветствовать столь высокую персону. Этого требовал престиж, это необходимо было в интересах дела: свободная Франция могла содействовать утверждению украинской государственности похлопотав об этом перед Всероссийским временным правительством.
— Одним словом, вы меня понимаете дражайший Владимир Кириллович, — жарко шептал Грушевский. — Я, как председательствующий, должен оставаться здесь. Кроме того, вы знаете, я уже разговаривал с мсье Энно, личным представителем президента Франции, и было бы неполитично, чтобы я выступал с приветствием, ибо Пуанкаре — радикал, а мсье Тома — социалист; кто их знает, какие там у них взаимоотношения? А вы — тоже социалист. Кому же, как не вам, лидеру украинской социал–демократии, и приветствовать коллегу Тома?
Винниченко был с этим абсолютно согласен: конечно же ему, а не Грушевскому, этому «тоже социалисту» с понедельника прошлой недели?
— Идите, спешите, бегите, дражайший Владимир Кириллович! Поезжайте на моей бричке — до Купеческого путь неблизкий!
Винниченко поспешно поднялся. Потом… не спеша, солидной поступью направился к выходу.
5
Было семь часов, и точно в семь — как и ежедневно — началось очередное инструктивное совещание группы товарищей при городском комитете большевиков.