Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мир приключений 1986 г.
Шрифт:

Канатка — это довольно сложно: тросы несущие, тросы тяговые, вагоны и подвески, опоры и приводы, промежуточные станции и разгрузочные бункера, шкивы и тормозные шайбы, короче, чему ломаться, тут хватает.

Дорога перегружена. Это самое узкое место техпроцесса. Стоит остановиться одной линии — и обогатительной фабрике не хватит сырья, заполнятся резервные емкости погрузочной станции, начнет лихорадить весь Комбинат. Канатка же должна двигаться круглые сутки.

Есть еще и «пассажирка». Тоже канатная. Она возит рабочих из Города к Руднику. Хозяйство попроще: три опоры, две кабины, одно кольцо тросов. Маятник. Кабина вверх, другая вниз. Потом обратно. Поломок здесь не бывает, за всеми узлами уход индивидуальный. Канаты прослушивают ультразвуком, меняют, как винты вертолетов, независимо от возраста через «эн» часов работы, профилактика — строго по графику. И даже при среднем ветре — стоп. «Пассажирка» — барыня, и к ней мы отношения обычно не имеем. Но именно она (первый закон подлотехники, ничего не поделаешь) отправила меня на больничную койку.

А в общем, все это прошлое. Наплевать и забыть. Важнее другое. Сколько времени я еще проваляюсь и что буду говорить ребятам? Ну почему, почему Лену угораздило стать именно ихтиологом? Ведь не только на борту «Богатыря» делают науку. Забавно получилось: год жили в одном городе, на берег ходили по одному пирсу — «академики» швартовались рядом, — а познакомились здесь, в горах, когда Лена приезжала в командировку на биостанцию. После ее отъезда я писал ей долгие и поначалу веселые письма. Потом она приехала на целых двадцать дней, и я тоже взял отпуск, но «Богатырь» уже заканчивал ремонт, и экспедиция ушла на полгода. Лена приезжала сюда трижды, и уже к последнему разу я твердо знал, что без нее не могу.

А сегодня я лежу на спине и думаю о том, что место второго механика, которое сейчас на «Богатыре» свободно, не будет ждать меня слишком долго и об этом надо, как ни трудно, но уже надо, пора сказать ребятам.

***

Проходит две недели. Я сижу у окна. Вечер тепел и сух, и лампы включать мне не хочется. Так, в призрачных отсветах длинных фонарей, палата кажется уютно–безмятежной, надежно–спокойной. А как раз этого мне сейчас очень не хватает. Трубка сегодня отдыхает, не умею курить ее, когда злюсь или волнуюсь, — она требует внимания. Трубку хорошо разжечь после доброй охоты или в конце очень трудного дня на линии, если только кончился он совсем как надо и ты сидишь на диване, после душа и ужина, а приемник мурлычет что–то очень тихое и как раз «то».

Я курю сигареты одну за другой, жадно. Крохотная дужка тлеющего огонька не успевает померкнуть между затяжками, совсем как стоп–сигнал на длинном спуске. И думаю, думаю, думаю…

Самое смешное, что я великолепно понимаю, насколько мои сомнения — дурость, идиотизм, вопли. Хуже того. Тем, что и сегодня Петрович и Пешко ушли, так и не узнав о моем решении, я оскорбляю ребят. И предаю, роняю то большое, что связывает меня с Леной.

За эти дни в больнице я думал не только о ней. И даже, пожалуй, меньше о Лене, больше о ребятах. Я перебрал в памяти все, чем жили мы эти четыре года, взвесил на точнейших весах, перемерил без скидок и хорошее и не очень, зачистил шлифы и снял пробы.

Они же правильные, чертовски правильные парни. Такие, как надо, хотя далеко и не ангелы. Они умеют вкалывать до боли в мускулах и на собраниях снимать толстую стружку с плановиков и снабженцев, зубрить сопромат и поднимать с лежки матерых секачей. Они терпеть не могут казенного пафоса и дешевых сантиментов, они насмешливы и едки, задиристы и грубоваты. Но вес это только форма, только внешнее. Главное не в этом — в другом. Когда надо решать что–то по–человечески серьезное, важное и большое, они же всегда поступают как люди.

И все–таки и сегодня у меня не повернулся язык сказать, что я уезжаю.

Ах, Серега, Серега! Пешечка ты окаянная. Редкостного счастья ты экземпляр, вес–то тебе в жизни ясно и понятно. Идешь ты по ней и вправду как пешка по доске, все вперед и вперед, если и рыскнешь на курсе, то строго на четыре румба — и выровнялся. Ты придешь к своему, станешь ферзем канатного дела, и когда–нибудь тогдашний Малышок будет сдавать техминимум по твоим учебникам. И это тоже важно и нужно. Но только я здесь при чем? У меня ведь нет этой цели! Я же приехал сюда из–за мамы, я же моряк, черт побери. И теперь, понимаешь, я должен, должен уйти на «Богатыре». И уйду. Без этого мне нет жизни.

Да, если бы Петрович пришел сегодня один, я сказал бы ему все. Самый старший из всех канатчиков, единственный, кто побывал на фронте, он почему–то сразу сошелся именно с нами, а потом стал совестью нашей четверки. С чего это началось? Когда? Пожалуй, с Малышка.

Я собирался тогда лететь в Москву за ружьями. А что? Разве четверо дружных холостяков не могут позволить себе такого? Могут. Набралась неделя за праздничные дежурства, ребята подсобрали копеек и решили сгонять меня в столицу. Конечно, отправились провожать.

Из города мы выехали рейсовым автобусом и время отмерили с хорошим запасцем. Все–таки узловой аэропорт, цивилизация, всяческие соблазны и перспективы. Но, еще не выбравшись из ущелья, поняли: спешили напрасно.

Над равниной — здесь бывает такое — вторые уже сутки висел вязкий, кисельный туман. Машины ползли по дорогам, беспрерывно сигналя, с включенными фарами, осипшие от ругани инспектора рвали из рук права и сгоняли на обочины каждого, кто «прижимал» хоть под тридцать. Погода была еще та.

В новеньком, с иголочки, аэропорту волнами качалось людское море. Рейсы откладывали на час, и еще на два, и «до тринадцати… пятнадцати… восемнадцати», отчаявшиеся отпускники штурмом брали кабинет начальника порта, и расторопные железнодорожники, подогнав прямо ко входу два автофургона, бойко торговали боковыми местами в дополнительных вагонах.

Мы попытались было по–тихому подойти к справочной — не вышло. Построились клином, давнули. В этот момент сзади раздался истошный, с переливами вопль:

— Мили–иция–а! Мили–иция–а!

Рядом с Петровичем, каланчой возвышавшимся над всей публикой, подпрыгивая от азарта, голосил какой–то деятель в сером габардине и каракуле. Поначалу я даже не понял, что произошло. Потом увидел.

От «каракуля» отчаянно, но безнадежно, выдирался крепко схваченный за шиворот и за локоть какой–то шкет. Рука его, та, несвободная, была уличающе глубоко погружена в брючный карман Станислава Петровича.

— Мили–иция–а! Мили–иция–а! — «Каракуль» выводил рулады, как хозяйка начлежки в пьесе «На дне». И в голосе его визгливом было какое–то пакостное торжество кляузника, такое, что я на миг даже невольно пожалел пацана. Но у меня это вспыхнуло и прошло. А Петрович…

— Мили!..

Неторопливым движением Бортковский протянул руку, снял с голосившего его каракулевую ушанку, изогнулся над ним, будто что–то разглядывая, и сожалеючи покачал головой.

— Так и есть.

— Что так и есть? — послышался чей–то недоумевающий голос.

— Протез он на плечах носит, вот что! — с великолепным возмущением рявкнул Петрович. — Отпусти парня, ты, псих на свободе. Видали Пинкертона? Племянник это мой, понимаешь, племянник. Сын сестры. Бывают такие: сестра, тетя, бабушка. Слыхал? Гостил он у меня, домой собирался, хотел я его самолетом отправить, а уж теперь — дудки. С этим Аэрофлотом сам скоро станешь на людей кидаться. Пойдем, Вася, пойдем, милый…

Поделиться с друзьями: