Мир среди войны
Шрифт:
Битые стекла на улицах хрустели под ногами; донья Марикита бродила по развалинам, собирая дрова, чтобы сэкономить уголь.
– Это катастрофа! Катастрофа! Понимаешь, Эпифанио? Катастрофа! – восклицал дон Хуан. – Сколько трудов пошло прахом! А если они возьмут город, будет и того хуже. Прощай тогда наша торговля! Какая торговля без свободы.
А когда однажды он услышал, как дочь говорит, что стекольщики теперь тоже неплохо зарабатывают, все читанное у Бастиа вдруг припомнилось ему и он разразился длинной речью по поводу софизмов, основанных на несведущести в том, что невидимо, а под конец вновь принялся твердить, что это катастрофа, катастрофа, совершеннейшая катастрофа.
– Катастрофа, говоришь? – возражал ему дон Эпифанио. – Ничего, вот увидишь, все образуется, и ты же еще на этом выиграешь… Только очистимся: поразрушат все старые домишки и поставят на их месте красивые, новомодные. Бывают такие болезни, от которых человек только здоровее делается.
– Никак Меченый пожаловал! – воскликнул дон Эпифанио, когда двадцать шестого числа над всеми окрестными деревушками разнесся звон колоколов. – Веселые ребята эти карлисты – вот за что их люблю… Колокола так и пляшут! Обстрел начался – трезвонь! Что там за дым внизу? Никак Бильбао горит? Звони! Бычки по улицам бегают, старухи на площади пляшут… Меченый едет? Ну, тут уж звони так, чтоб небу жарко стало! Короче, чуть что – бей в колокола и дуй лимонад… Поглядим только, кто последний веселиться будет.
– А вы все не унываете, Эпифанио… Но скажите, только серьезно: возьмут карлисты город?
– Возьмут?… Кто? Карлисты?… Город?! Мотайте, сеньора; вы, я вижу, эту деревенщину совсем не знаете… Да ведь стоит только повесить вывеску «Вход воспрещен!», никто из них дальше и шагу не ступит… Для них ведь Бильбао все равно что Папская дароносица!.. Возьмут, да только не они.
– А кто? Те, что дымят?
– Вот именно!
Когда же позже стало известно, что звонили в честь отступления Морьонеса, он воскликнул: «Ложь! Не может быть!»
– Доррегарай пишет бригадиру, предлагая забрать раненых пленных, – сказал дон Хуан, входя. – Он сообщает о поражении Морьонеса и предлагает сдаться…
– Лучше смерть! – воскликнула донья Марикита.
– А это очень опасно – сдаться? – спросила больная.
– Не беспокойтесь, Микаэла, уверяю вас, все это ложь… За решетку бы того, кто распускает подобные слухи…
– Но это письмо их главнокомандующий…
– А мы ему в ответ – из пушек… Ложь, ложь!
Это была не ложь, однако предложение неприятельского главнокомандующего о том, чтобы город направил делегацию для осмотра неприятельских позиций, было отклонено; причем отклонено оно было уже после того, как, в порыве первого, жадного любопытства, комиссия для осмотра была назначена. Окрыляющая, пусть и слепая вера лучше, чем безнадежная правда.
После отступления Морьонеса обстрелы на несколько дней прекратились, словно бы в знак того, что городу предоставляется время поразмыслить, самому решить свою судьбу. Отчаявшись дождаться освобождения, многие почувствовали, как в души их закрадываются уныние и страх, но старались скрывать это, вдохновляясь царящей вокруг атмосферой горячего воодушевления. Однако передышка дала возможность и трезво подумать о положении дел.
За время перемирия донью Микаэлу несколько раз навещали ее подруги, и она приободрилась. Общая забота настраивала всех на один лад, и, жалуясь на свои тревоги и тяготы, каждый чувствовал, что повторяет общую жалобу. Каждый чувствовал, что стал интересен, подобно поранившемуся ребенку, который гордо выставляет напоказ забинтованный палец. Да и вспышки веселости отнюдь не угасли в городе.
– Бесстыдники! Уж это точно тайные карлисты! – восклицал дон Хуан, заслышав музыку и смех в соседней лавке.
– Нет, Хуан, это всего лишь молодые люди, – отвечала ему жена.
Противник между тем старался овладеть колокольней в Бегонье, где по ночам располагались городские аванпосты – жандармы, к которым неприятель относился с особым презрением.
Собирая осколки неприятельских снарядов, горожане на площади отливали из них ружейные пули, и верный себе дон Хуан отмечал это как еще одно свидетельство их бережливости и экономности.
Чтобы взбодрить донью Микаэлу, дон Эпифанио читал ей страстные, пышущие ненавистью статьи из «Ла-Гэрры», авторы которых захлебывались апострофами, [119] метафорами, гиперболами, просопопеями [120] – словом, всеми теми фигурами, упоминание о которых можно найти в учебнике по риторике. Не забыв, по-видимому, и об инверсии, газета, в своем знаменитом «Будь ты проклят, Бурбон!», проклинала Карлоса де Бурбона, который «свой мрачный лик короной осенив, Испанию вверг в огнь войны ужасной»; сравнивая его с Нероном, она вопрошала, не тот ли он, кого римские жрецы называли царем от бога; и, клянясь в вечной ненависти к его на погибель обреченному роду, обрушивалась с филиппиками [121] на ватиканский клир. С аффектацией театрального трагика она швыряла в лицо врагу все те лежалые метафоры, все те истасканные штампы, всю ту расхожую фразеологию, которая, когда бушуют страсти, всегда под рукой.
119
Апострофа– стилистическая фигура: обращение к отсутствующему (умершему) человеку как к присутствующему либо к неодушевленному предмету как к одушевленному.
120
Просопопея– олицетворение.
121
Филиппики– обличительные высказывания.
Пылкая республиканская газета старательно будила в своих читателях ненависть к врагу, дающую силы сопротивляться. Некоторые слухи выходили прямо из стен ее редакции.
С особым выражением дон Эпифанио декламировал последнюю строфу «Будь ты проклят…»:
Когда разрываются в городе бомбы И градом осколки со всех сторон, То восклицают матери, плача: «Будь ты проклят, Бурбон!»В эти дни все мы чувствовали себя воинами пера.
А покуда «Ла-Гэрра» науськивала и раззадоривала осаждавших, которые торжественно предавали ее номера сожжению, штаб-квартира карлистов отвечала в том же тоне, сравнивая укрывшихся в Бильбао либералов с хищником, который, чувствуя, что кольцо облавы вокруг него сжимается, в сатанинской злобе брызжет ядовитой слюной. Дону Эпифанио не раз удавалось доставать потрепанные, засаленные от долгого хождения по рукам листки, в которых писалось: «Вы, трусливо укрывшиеся в своем Бильбао, еще узнаете, как остры наши сабли, как метки наши ружья…»
– Да, не чета им алжирцы, что были в тридцать шестом, – сказала донья Марикита, – те-то хоть были люди, а эти…
– Деревенщина, – заключил дон Хуан.
– Ладно, послушайте лучше, что пишет «Ла-Гэрра»: «Умрем, прижимая к груди черное знамя!..»
– Господь этого не допустит! – слабо прошептала больная.
– Ну же, Микаэла! И эта газетенка еще обвиняет нас в том, что мы не отпустили к ним всех женщин и детей, потому что по-варварски собираемся прикрываться ими во время боя… Каковы хитрецы, а, Рафаэлита! Хотят, чтобы мы отправили им наших девушек…
– Смешно! Будто у нас и здесь мало…
– Женихов-то? Это верно!
– Говорят, они снова будут выпускать из города желающих, – сказала бабушка Энрике, – Да по мне хоть все рухни – никуда не уйду; стара уже. Тридцать шестой пережила, переживу и семьдесят четвертый.
Чтение «Ла-Гэрры» доставляло великое удовольствие донье Мариките, однако дон Хуан относился к пылкому листку довольно осторожно. Главе торгового дома «Арана и K°», тихому и мирному либералу, плоти от плоти торгового города, была не очень-то по душе воинственная шумиха, связанная с распущенным республиканским батальоном, нападки на духовенство казались ему чересчур резкими, так же как и истории, порочащие папство, и разнузданная антикатолическая кампания. «Все это чересчур и чересчур опасно; повторяю: противоположности сходятся», – твердил он, замечая, однако, что даже женщины спокойно читают все то, что в обычное время вызвало бы у них негодование и протест.