ЖАНРЫ

Мировая история в легендах и мифах
Шрифт:
Сервилия

…Сервилия стала его первой женщиной. Он встретил ее как раз за три дня — он точно это помнил — до самого первого скорбного потрясения его жизни — смерти отца.

На исходе лета ему, наконец, дали выпить теплой крови жертвенного быка и торжественно надели на него первую, с иголочки, toga virilis [36] . Но уже к вечеру того же дня он понял, насколько неудобна эта долгожданная одежда и как сковывает она движения. В ней хорошо только мерить шагами пол где-нибудь в Курии, разворачивать свитки и принимать значительные «государственные» позы. Гай Юлий снова чаще стал надевать свою старую тунику. Он носил ее с напуском, слишком низко и свободно, по последней моде среди юношей, подвязывая ее поясом на бедрах, что вызывало укоризненные взгляды родителей.

36

«Тога мужчины» (лат.) — тога, которую юноша надевал в возрасте 14–18 лет после церемонии вступления в совершеннолетие.

Но в тот день, он хорошо это помнил, на нем была тога. Он вообще во всех подробностях вспомнил вдруг тот, такой давний уже, день. И понял: старость…

На исходе лета, после полудня, Гай Юлий шел через Авентин [37] . В это время римские улицы обычно совершенно пустынны. Бродячие собаки, словно дохлые, как обычно валялись в горячей пыли.

С утра он поплавал в реке у Тибрского острова, потом под окрики учителя верховой езды, немолодого сирийца, отрабатывал резкие смены аллюра на просторном новом манеже школы всадников на Марсовом поле, потом встретился с отцом на Форуме, и там они вместе послушали на Ростре знаменитого оратора Квинта Хортала, судебного обвинителя. Да, того самого, что прозвали «Дионисия» [38] за неуемную и выразительную жестикуляцию.

37

Холм Авентин — один из семи холмов Рима. Так же назывался и район.

38

Известная тогда в Риме танцовщица.

Гаю Юлию он не понравился: его жесты отвлекали от того, что он говорил. После отец остался в таверне позади храма Беллоны, чтобы за чашей вина обсудить с другом Квинтом Масалой последние события и всякие житейские дела. А Гай Юлий, проголодавшись сильнее обычного, пошел домой, зная, что дома уже ждет prandium — полуденная еда, в их доме обычно неизысканная и простая, но вкусная — соленые оливки и ломтики чеснока, лепешки, овечий сыр, мед, плоды смоквы, холодная отварная козлятина, мелко нарезанные листья салата с оливковым маслом и испанским гарумом, солью и пряностями, сильно разбавленное водой или ягодным соком вино и орехи с медом. В семье Юлиев жили просто и были тем горды. О них сплетничали, что все это от недостатка денег, а принципы тут ни при чем. Но нужно было знать непреклонный характер Аурелии, выкормившей грудью всех троих детей (неслыханная праведность и акт самопожертвования среди римских аристократок!), чтобы понять: будь даже у них богатство, все в доме оставалось бы именно так, как завела мать семейства. Аурелия видела особое достоинство в жизни без излишеств и осуждала римских аристократок, позволявших, чтобы их младенцев вскармливали рабыни-кормилицы: «Этим лентяйкам невдомек, что с рабским молоком римлянин всасывает рабство».

Жили Юлии в Субуре, что с некоторых пор вызывало презрительно сложенные губы и сочувственные взгляды палатинских и даже авентинских родственников: «Это правда, что недалеко от вашего дома есть даже… иудейский храм?» Ну да, был в Субуре и «иудейский храм», и много чего еще.

Дом Юлиев — невелик, без сада, но просторный и построен добротно, словно крепость: могучие дубовые ворота, крепкая крыша (способная выдержать нескольких мужчин, вооруженных пращами, если нужно), толстые стены, ни единого окна снаружи. Вся жизнь — внутри дома, снаружи — только окованные железом ворота и сплошная стена: аристократы знали, как беспощаден и скор на погромы и бунты римский плебс.

Когда первый Юлий выстроил здесь дом, Субура не имела еще своей злачной славы, а считалась добропорядочной частью Рима. Это уже потом вокруг построили огромные инсулы [39] , где плата за жилье была невысока, а поэтому их могли позволить себе снимать мастеровые, хозяйки дешевых лупанариев [40] , нищие актеры и учителя, воры и скупщики краденого, дезертиры и разный иной сброд, а также малоимущие, но многодетные граждане, бежавшие от недорода или чумы из дальних провинций, ну и иностранцы — египтяне, греки, иудеи, да мало ли кто! Исключая уроки риторики и грамматики, а также и занятия военной наукой на Марсовом поле, Цезарь рос в этом многоязыком, горластом, иноплеменном соседстве, дружил с ними, дрался до первой крови, видел, какими разными бывают боги, быстро схватывал выражения многочисленных языков, слушал пьяные рассказы проституток о несчастной судьбе, постигал безжалостный уличный закон и изнанку Рима, неизвестную большинству римских аристократов. Словно знал, как все это потом ему пригодится. Сверстники в Субуре относились к нему с уважением, звали разрешать уличные споры. Может быть, и потому, что Гай Юлий никогда не кичился тем, что он римлянин и аристократ. Панибратства, однако, не терпел, и это вскоре поняли. Отец однажды сказал ему так: «Смотри, слушай, запоминай. И думай. Потом от голосов таких, как этот субурский сброд, очень возможно, будет зависеть твоя первая должность в Сенате». Гай Юлий смотрел, слушал, запоминал. И думал.

39

Лат. insula — многоквартирный, в несколько этажей дом в Древнем Риме, дословно — «остров».

40

Дом терпимости (от лат. lupa — «волчица»). «Волчицами» называли на уличном жаргоне проституток — за то, что те на неосвещенных или плохо освещенных улицах объявляли о своих услугах на расстоянии — волчьим воем.

Гай Юлий спешил домой: солнце уже перевалило за полдень, лиловые тени удлинились, словно удивленные лица. Вдруг он увидел, как на высокой стене одного сада нежатся на солнце ветви, усыпанные особенно крупными и наливными бело-розовыми яблоками. От них исходил такой аромат, что, казалось, благоухала вся серая стена. Ему страшно хотелось пить (свою флягу забыл в манеже), и он почти физически ощутил за зубах сочный хруст прохладной сладкой мякоти. Стена была старая, камни лежали неровно, уступами. Распугивая юрких гекко, он вскарабкался наверх по горячим от зноя камням и, озираясь по сторонам, сорвал яблоко. Потянулся сорвать еще парочку на дорогу, при этом несколько раз выругавшись под нос, настолько неудобна была «одежда повелителей мира».

И вдруг откуда-то снизу, словно тонким дымком, поднялся тихий, горький девичий плач. Уходить? Любопытство пересилило. Он выложил яблоки на щербатую широкую стену, вонзил зубы в одно, особенно светящееся спелостью, и, с яблоком в зубах, стал спускаться в заросший сад. Очень далеко, за зеленью, белела стена виллы. Не удержался: запутался в складках тоги и кубарем скатился в сад. Но не выпустил из зубов яблока.

Под каким-то пахучим кустом, судорожно обняв тонкими белыми руками колени, сидела девушка постарше его, лет, как ему показалось, двадцати, в простом, но недешевом платье. Она испуганно подняла мокрое от слез лицо и посмотрела на него, взъерошенного, в растерзанной тоге, с яблоком в зубах. Он сначала испугался, но тут же почувствовал, что бояться этой молоденькой женщины нечего, оправил тогу и с надкусанным яблоком в руке подошел ближе. И увидел на тонком предплечье алый след чьих-то пальцев, а на ключице — кровоподтек.

— Больно?

— Нет. Унизительно. Бессилие… — неожиданно низким голосом резко ответила она.

— Кто? — спросил он, показывая на рдеющую руку.

— Муж.

Гай Юлий, сам не зная почему, отер тогой и протянул ей свое надкусанное яблоко. Она взяла яблоко, энергично и зло откусила, а потом улыбнулась сквозь слезы, словно в его появлении в саду не было ничего удивительного, или ей просто сейчас вообще было все равно. Она жевала яблоко, как маленькая девчонка, и не спрашивала, кто он такой и откуда, а он не спрашивал, за что ей так досталось от мужа. Только погладил ее по пышным рыжеватым волосам. Словно старше был он, а не она. Она не отстранялась. А он сел с ней рядом, и у него перехватило дыхание от мощных, слившихся в один поток жалости и желания. И женщина повернулась к нему, обвила его шею и дотронулась до его губ своими — еще в яблочном соке…

Так он стал мужчиной и узнал Сервилию. К обеду он безнадежно опоздал, и вынужден был слушать филиппики [41] матери об обязанностях и поистине ужасных последствиях отклонения от них. И отдельную филиппику от отца — за растерзанную тогу. Но Гай Юлий принимал все безропотно, с блаженной улыбкой.

А спустя три дня отец за вечерней трапезой в триклинии шутил и смеялся. Целый день накануне он много читал, и за столом от него приятно пахло сандаловым деревом свитков [42] . Он рассказывал смешные байки о своей службе в провинции Азия и о каком-то своем знакомом царе, Никомеде, правителе Вифинии, красивой страны на берегу Понта: «Поразительной учености и ума человек, одна только у него беда, — понижал голос отец, — невероятно, но не любит женщин, только таких же противоестественных мужчин, как и сам. Поневоле подумаешь, что пороки проистекают от слишком большой учености». На медовые орехи на столе и на большой букет срезанных пахучих цветов в горшке посреди стола налетали пчелы и уютно жужжали. А потом сестры, визжа и пытаясь их отогнать, ненароком перевернули горшок, и вода залила весь стол и их одежду. И подбежали с ветошью рабыни, и много было суматохи и смеха.

41

Изначально — обличительные речи Демосфена против македонского царя Филиппа II. В переносном смысле — вообще обличительные речи.

42

Деревянные стержни, к которым крепились пергаментные или папирусные свитки.

А потом отец, как обычно, зажег лампы перед пенатами [43] и ушел в свою спальню. И больше не проснулся.

Погребальный костер, по обычаю, зажгли ночью, за Тибром два дня спустя.

Ночь тогда тоже, как и эта, бессонная, мартовская, была ветреной, и огонь занялся очень быстро.

Тогда Гай Юлий в первый и последний раз пожалел, что не родился женщиной, — он не мог извергать из себя скорбь голосом, как делали мать и сестры. Отец никогда не держал его просто за руку, когда они вместе ходили слушать ораторов на Ростре или в Курии — они всегда ходили, сцепив указательные пальцы, Когда он шел так с отцом по улице, то, что бы ни происходило вокруг, — Гай Юлий чувствовал, что в мире все правильно, безопасно, и так будет всегда. Все это исчезало сейчас перед ним в огне. Его солнечное сплетение тогда впервые больно прокололо это слово — навсегда.

43

Боги домашнего очага.

Потом ему, теперь главе семьи, paterfamilias, вручили небольшую терракотовую чашу с крышкой, чуть больше чаши на пиру, наполненную черной пылью и какими-то обгорелыми кусочками, и это было все, что осталось от отца — громогласного и смешливого.

Сразу же после похорон он понесся к Сервилии — под начавшим уже светлеть, серым, словно гнойная рана, небом.

Сервилия уже все знала и ждала его. Он перемахнул через стену и хотел рассказать обо всем — о погребальном костре, о том, как ему теперь страшно от осознания, что жизни может приходить конец так непредсказуемо, так неожиданно. Но не смог, а просто обнял ее и горько заплакал, как ребенок. Она прижала его голову к груди — он намочил все ее платье — задумчиво, по-матерински погладила по волосам, поцеловала его в висок. Ему стало еще горше. И вдруг Сервилия слегка отстранила его и хлестко, наотмашь, ударила по лицу! Он сначала оцепенел от неожиданности, а потом с силой оттолкнул, отбросил ее от себя, так что она отлетела далеко и упала, и порвалась нитка бус на ее шее. Все еще задыхаясь от обиды, он подскочил к ней, схватил ее в охапку и затряс как тряпичную куклу, и занес руку, чтобы ударить. Но не смог: она не прикрывалась, не старалась избежать удара. Стояла перед ним, и когда он ее наконец отпустил — одернула, словно ничего не произошло, платье и поправила волосы, только слегка морщась от боли.

Поделиться с друзьями: