Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Миры и столкновенья Осипа Мандельштама
Шрифт:

Одна часть поэтического сравнения получила символическое имя «шестикрылого быка», несущего в своем назывании число «шесть» (six/sex) — признак пола. На этом созвучии построено «Шестое чувство» Гумилева. Бальмонт писал: «„Чувство красивого — это божественное шестое чувство, еще так слабо понимаемое“… воскликнул несравненный Эдгар. Нужно ли жалеть об этом? Поэты, шестым этим чувством обладающие — и сколькими еще, не названными! — не тем злополучны, что у людей — сверхсчетных чувств нет или почти нет, а тем, что им, Поэтам, с ребяческой невинностью непременно хочется всех людей сделать Поэтами».

Мандельштам не остается в стороне:

Шестого чувства крошечный придатокИль ящерицы теменной глазок,Монастыри улиток и створчаток,Мерцающих ресничек говорок.Недостижимое, как это близко —Ни развязать нельзя, ни посмотреть, —Как будто в руку вложена запискаИ на нее немедленно ответь…Май 1932 — февраль 1934 (III, 77)

Гейне уподоблял лирическую песнь прекрасному человеческому телу, более того — женскому телу: «Des Weibes Leib ist ein Gedicht…» (У стихотворения женское тело). Неназываемый объект описан как придаток шестого чувства — чувства любовного. Предмет вожделения замещен рядом гомологичных символов — глазок, раковина, сжатый кулак. «Эротика, — писал Эйхенбаум, — отличается <…> тем, что она для самых откровенных положений находит остроумные иносказания и каламбуры, — это и придает ей литературную ценность». В восьмистишиях речь все время идет о чем-то парном (как крылья бабочки-мусульманки, как створки улитки), как параллельные прямые, как знак равенства (=), но одновременно и созвучном, эхоподобном, мгновенно откликающемся, ответствующем. Речь идет о рифме. Бродский: «…Вещи чтимы пространством, чьи черты повторимы: розы» (III, 87). В мандельштамовском «Разговоре о Данте»: «Здесь пространство существует лишь постольку, поскольку оно влагалище для амплитуд» (III, 250).

То, что каламбур отождествляет два разных слова, одинаково звучащих, — вполне тривиально. Каламбур — простейший способ замыкания языка на самого себя. Но каламбур, задавая два значения с помощью одной и той же языковой единицы, радикально различает в себе некий топос мысли, который не сводим к содержанию этих значений. Он фиксирует нечто само по себе, независимость некоторого состояния мысли от обозначаемых этим состоянием языковых содержаний. Раз «и то, и это» значит ни то, и ни это. Топос — это чистая форма. С внешней точки зрения игра слов проста и понятна, но ее формальный топос очень труден для понимания — он как бы вне языка.

В 1924 году Марина Цветаева пишет стихотворение «Приметы»:

Точно гору несла в подоле —Всего тела боль!Я любовь узнаю по болиВсего тела вдоль.Точно поле во мне разъялиДля любой грозы.Я любовь узнаю по далиВсех и вся вблизи.Точно нору во мне прорылиДо основ, где смоль.Я любовь узнаю по жиле,Всего тела вдоль Стонущей. Сквозняком как гривойОвеваясь гунн:Я любовь узнаю по срывуСамых верных струнГорловых, — горловых ущелийРжавь, живая соль.Я любовь узнаю по щели,Нет! — по трелиВсего тела вдоль!(II, 304)

Цветаева разыгрывает значения, по крайней мере, двух оборотов: «принести в подоле» и «гора родила мышь». Телесная рифма рта и вагины, их выстраданное звучание, соловьиная трель расстрела звучит в ее стихотворении. Пахота — откровенно сексуальная метафора. У М. Волошина:

Быть черною землей. Раскрыв покорно грудь,Ослепнуть в пламени сверкающего ока,И чувствовать, как плуг, вонзившийся глубокоВ живую плоть, ведет священный путь.

Глубоко выстраданное и личное цветаевское «Я любовь узнаю по щели..» Хлебниковым описывается на языке историософского шифра. Обновленный, омоложенный старец Омир, именующий себя Велимиром или «юношей Я-миром», похваляется своей молодецкой удалью, мужской силой наследника древнего Рима: «Старый Рим, как муж, наклонился над смутной женственностью Севера и кинул свои семена в молодое женственное тело. Разве я виноват, что во мне костяк римлянина? Побеждать, владеть и подчиняться — вот завет моей старой крови» (IV, 35). Это выдача себе культурно-исторического «аттестата половой зрелости», если прибегнуть к гимназическому языку «Золотого теленка».

«Прекрасная форма искусства всех манит явным соблазном…»; «Или иначе: певучесть формы есть плотское проявление того самого гармонического ритма, который в духе образует видение», — писал целомудреннейший М. О. Гершензон в книге «Мудрость Пушкина». Он же резюмирует: «Красота — приманка, но красота — и преграда». Рифма — приманка, «слово-щель» (Набоков). Она же преграда, или — в терминологии Пастернака — барьер, который необходимо взять. Как град или женщину. Белый говорил, что в поэтическом содержании «лад постигается не в гримасах умершего слова, а в уменье прочесть прорастающий смысл в самой трещине слова». Марсель Пруст: «Так, всякий раз, как семя человека ощущает свою мощь, оно стремится вырваться в виде спермы из бренного человеческого тела, которое может не удержать его в целости и в котором оно может не утерять свою силу <…>. Взгляните на поэта в тот миг, когда мысль испытывает подобное стремление вырваться из него: он боится преждевременно расплескать ее, не заключив в сосуд из слов». Слово есть «органическое семя» (Лосев).

Рифма — место слияния, соития брачующихся окончаний. «Не трудно заметить, — писал Хлебников, — что время словесного звучания есть брачное время языка, месяц женихающихся слов…» (V, 222). В статье «О современном лиризме» Анненский останавливается, в частности, на брюсовском стихотворении «Но почему темно? Горят бессильно свечи» (1905, 1907):

Идем творить обряд! Не в сладкой, детской дрожи,Но с ужасом в зрачках, — извивы губ сливать,И стынуть, чуть дыша, на нежеланном ложе,И ждать, что страсть придет, незванная, как тать. Как милостыню, я приму покорно тело,Вручаемое мне, как жертва палачу.Я всех святынь коснусь безжалостно и смело,В ответ запретных слов спрошу, — и получу.(I, 493–494)

Анненский понимает метаязыковой характер брюсовской эротики: «Во всяком случае, если для физиолога является установленным фактом близость центров речи и полового чувства, то эти стихи Брюсова, благодаря интуиции поэта, получают для нас новый и глубокий смысл. <…> Не здесь ли ключ к эротике Брюсова, которая освещает нам не столько половую любовь, сколько процесс творчества, т. е. священную игру словами».

В отличие от Бродского, Хлебников везде найдет себе место: можно вести карточную «Игру в аду», а можно трудиться в раю, важен результат — виктория, победа:

Игра в аду и труд в раю —Хорошеуки первые уроки.Помнишь, мы вместеГрызли, как мыши,Непрозрачное время?Сим победиши!(«Алеше Крученых»)

Время, по Хлебникову, — это «мера мира», но особая мера, которая есть искомая дыра, rima, в настиле мира, что прогрызают поэты, подобные мышам.

Ключевой для поэтической мифологии мыши в Серебряном веке явилась статья Максимилиана Волошина «Аполлон и мышь» (1911). Уже в «Поверх барьеров» Пастернака алчные стада грызунов активно вживаются в речную стихию речи, движутся кровяными шариками в артериях кровоснабжающейся системы поэтического тела. Они заняты строительством первоматерии, «Materia Prima». Так и называется стихотворение 1914 года:

Чужими кровями сдабривавшийСвою, оглушенный поэт, —Окно на Софийскую набережную,Не в этом ли весь секрет?Окно на Софийскую набережную,Но только о речке запой,Твои кровяные шарики,Кусаясь, пускаются за реку,Как крысы на водопой.Волненье дарит обмолвкой.Обмолвясь словом: река,Открыл ты не форточку,Открыл мышеловку,К реке прошмыгнули мышиные мордочкиС пастью не одного пасюка.Сколько жадных моих кровинокВ крови облаков и помоев и буднейПолзут в эти поры домой, приблудные,Снедь песни, снедь тайны оттаявшей вынюхав!И когда я танцую от болиИли пью за ваше здоровье,Все то же: свирепствует свист в подпольи,Свистят мокроусые крови в крови.(I, 467)
Поделиться с друзьями: